Алевтина Андреевна через день отлучалась в город, навещала городскую квартиру, и Нина любила эти дни, когда оставалась одна. В обед приходил Ванин, Харитон приносил судки, от них вкусно пахло, бока их были в жирных томатных потеках, они садились вдвоем за стол, Ванин — с газетами. Нина разливала борщ, Ванин читал ей военные сводки, они говорили о войне. Нина рассказывала про Москву, про беженцев и объявления на стенах вокзалов… Ванин говорил, что войне долго не бывать, что вот-вот остановят немцев и погонят назад, сказал же Сталин: «Пройдет полгодика, а может, годик…», а после войны непременно организуют специальную газету или службу розыска, чтобы все, кто растерял друг друга, могли найтись… Нине было утешительно все это слушать, она думала: Ванин военный, ему известно то, что неизвестно ей, она заранее радовалась, что разлученные войной соединятся, а сама она вернется в Москву и заживет прежней жизнью, и ждать этого не так уж долго. А пока надо терпеть.

После обеда Ванин укладывался ненадолго на кровать, шуршал газетами и покашливал — совсем как отец, — она вспоминала такой же домик на артполигоне под Саратовом, такую же казенную разбитую мебель с жестяными инвентарными номерами и как мама вечерами брала гитару и пела: «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды-ы…»

К вечеру возвращалась Алевтина Андреевна, привозила новости, и все они были невеселыми, иногда — страшными: в городе орудует банда, ограбили женщину, а возле рынка нашли убитого милиционера…

Как он может с ней жить? — думала Нина и опять вспомнила мать с ее праздничным голосом, ее белые блузки, узкие ладони и длинные пальцы, перебиравшие гитарные струны…

Нина набрасывала пальто, выходила на желтое некрашеное крылечко. Снега давно не было, даже не верилось, что когда-то он сыпался с замутненного неба крупными липкими хлопьями, а сейчас небо было чистым, ярким, подсвеченным золотым закатом, в нем плыла одинокая птица, издалека доносилась музыка — наверно, играло радио, — и все это: небо, птица, музыка — заполняло Нину беспричинной торжественной радостью, и ей хотелось бесконечно долго стоять здесь, вдыхать колкий воздух с чуть уловимым запахом печного дыма…

Нина вспомнила то лето — ей было десять лет, она с отцом, Линой и пятилетним Никитой жили на полигоне, а мама уехала в деревню отца. Из той поездки она не вернется, но тогда никто этого еще не знал. Отец готовился л маневрам и дома почти не бывал. Перед маневрами сказал ей: «Помогай тут Лине управляться с Никитой, а если маневры пройдут успешно, я подарю тебе часы». Ручные часики в тот год были главной мечтой Нины, но отец говорил: «Рано!» И вдруг — пообещал! Целую неделю потом его не было, не приезжал даже ночью, и Нина знала, что он в поле, на маневрах, изо всех сил старалась помогать Лине, воспитывала Никиту, а это было нелегко. Никита был строптив и упрям, и всякий раз, ложась спать, Нина думала: хоть бы маневры прошли успешно! И вот настал день, когда к их домику, к Самому крыльцу, подкатило несколько машин, из них высыпали военные — в пыли, в выгоревших гимнастерках с пятнами пота на спине и под мышками, среди них Нина не сразу распознала отца — до того все казались одинаковыми. Отец сказал ей глухим севшим голосом, чтоб поторопила Лину с обедом да чтоб побольше на стол арбузов!

Потом она сливала им ковшиком из ведра на крутые заросшие затылки, на шеи с резкой полосой загара, на сметанно белые плечи и спины, ей было смешно, как одинаково вздрагивали они от холодной колодезной воды, как фыркали совсем по-лошадиному, она смеялась, и ей не терпелось спросить, как прошли маневры, но она понимала, что сейчас — не время, все они устали и голодны.

Она помогала Лине доставать из погреба арбузы — огромные, холодные, каждый — в обхват; голые по пояс мужчины встали цепочкой, принимали арбузы, перекидывали из рук в руки до самого крыльца, там забирал их отец, уносил в комнату.

Есть в такую жару они не захотели, а сперва принялись за арбузы, отец каждому дал по ножу, и каждый брал себе арбуз, холодный, в седых капельках росы, с треском взрезал макушку, потом рассекал на доли. Ели жадно, со всхлипами, до ломоты в зубах, с рук и подбородков текло, арбузный медовый запах разлился по комнате, поздние пчелы кружили над столом, Нина смотрела на них, и ей было весело, она чувствовала, как рвется из нее нетерпеливое счастье. Это было ее последнее счастливое лето, но она еще не знала этого, беспричинная радость охватила ее, она забыла и про маневры, и про часы, ей весело было смотреть на отца, как он лукаво подмигивал ей и влажная полоса блестела на его лице от уха до уха.

Наконец, утолив первую, самую жаркую жажду, они закурили, Никитка забрался к отцу на колени, спросил: «Ты стрелял?» Тогда Нина все вспомнила и тоже спросила: «А маневры прошли удачно?» И все засмеялись, а один, круглолицый, со щеточкой коротких усиков, сказал: «Гляди; какая у тебя, Нечаев, дочка сознательная!» Отец засмеялся: «Она не от сознательности, я ей часы обещал. — Потом повернулся к Нине. — А насчет маневров спроси вот у товарища…» Он назвал фамилию прославленного героя гражданской войны, о котором складывали легенды и песни.

Нина забыла и про свой вопрос, и про часы, смотрела на этого обыкновенного человека, который ничем не выделялся, сидел за столом, как все, в гимнастерке без ремня и портупеи, и обыкновенно ел арбуз. И тут Никитка вдруг спросил: «А чего ж вы тогда не похожи?» — «На кого?» Никитка сполз с отцовских коленей, побежал в другую комнату, принес книгу, открыл ее, ткнул пальцем в портрет: «А вот и не похожи!» Нина прямо обмерла от такой бестактности брата — как ему не стыдно?! А гость сказал виновато: «А ведь верно, не похож», — и все засмеялись. Они стали передавать друг другу книгу и долго смеялись, а потом «непохожий» герой весело взглянул на отца и сказал: «А часы, Нечаев, ты дочке все-таки гони!»

Потом, когда она выросла и оглядывалась на прошлое, у нее всегда возникало ощущение, что тот день отчеркнул, подвел черту под счастьем ее детства. Может, потому тот день и запомнился.

Сейчас она стояла на крыльце, смотрела вдоль вечерней улицы с рядами одинаковых домиков, и ей померещился запах арбузов.

Но это был просто запах свежего ветра. В низком черном небе висели крупные чистые звезды, она увидела ковш Большой Медведицы — других созвездий не знала, — вспомнила, как Виктор учил ее искать Полярную звезду.

Они долго стояли тогда у общежития на Бригадирском, где жила Нина, и вдруг он сказал: «Пошли ко мне. Ребята у Олега на дне рождения, может, там и заночуют…» От этих слов Нине стало ознобно и страшно, она знала, что пойдет и что там сегодня все у них случится, она понимала, что и он знает это, — не смотрит в ЛИЦО, стоит, курит, прикусывает и рвет мундштук папиросы…

Они поехали в Лефортово, и там она сдала вахтерше свой студенческий билет, вахтерша сказала: «До двадцати трех, не позже!»

Они вошли в комнату с тремя кроватями, Виктор помог ей снять плащ, от смущения стал заводить патефон, поставил какую-то пластинку — кажется, это был Утесов, — спросил: «Есть хочешь?» Она есть не хотела, стала разглядывать книги на этажерке, но это все были учебники, он подошел и обнял ее, стал целовать шею, плечи, запалено выговаривая: «Моя маленькая… Моя беленькая…»

Потом она лежала, потрясенная случившимся, чувствовала под щекой его горячее плечо, он перебирал пальцами ее волосы, целовал их…

«Что будет?.. Что теперь будет?» — билось в ней, кажется, она произнесла это вслух, и он сказал: «Ничего страшного, утром заберу твой студбилет». И оттого, что он не понял ее, она заплакала, уткнувшись ему в шею, он ладонями стирал ее слезы, целовал глаза.

Рано утром он пошел «выручать» студбилет, она ждала его в коридоре. Увидела, как идет он, слегка косолапя, еще издали показывая ей коричневые корочки: «Я ей сказал, что ты моя жена».

В гулком пустом трамвае возвращалась она к себе, стараясь придумать, что сказать девчонкам. Так ничего и не придумала. Девчонки еще спали, только Маруся, завернувшись в одеяло, сидела на кровати. Когда вошла Нина, она ничего не сказала, ни о чем не спросила, только посмотрела на нее и легла, отвернувшись к стене.