В этот день пошел снег, мороз упал, и она обрадовалась, подумала; вот определят ей сегодня жилье— не так холодно будет переезжать. Слово «переезжать» вызвало у нее улыбку: какой переезд, если весь багаж — сын и мешок с несколькими распашонками, которые шили они вечерами с Адой?

Очередь теснилась на улице, коридор был забит, туда не пускали, там сидели и стояли те, кого записали раньше.

Она стояла, прислушиваясь к плачу детей, к разговорам, и уже знала, что люди шли сюда с различными нуждами: у кого-то кончились дрова, кто-то не мог получить карточки, кого-то не прописывали, кто-то хлопотал о детсаде, но большинство, поняла Нина, — как и она, хлопотали о жилье. Тех, кто выходил из приемной, моментально окружали, расспрашивали, и она пристраивалась, чтобы услышать что-то полезное для себя. Все, кто пришел по поводу жилья, рассказывали одно и то же: жилья в городе нет, предложено выезжать в район. Ее надежды гасли, она упала духом и уже подумывала: стоит ли выстаивать эту очередь, не уйти ли? Но никто не уходил, все на что- то надеялись, ждали, и она стала ждать.

У нее теперь не было часов, ей казалось, что стоит она очень долго и пора кормить ребенка, и без конца спрашивала, который час…

Наконец вошла в большую задымленную комнату, здесь стояли четыре стола, четверо депутатов вели прием. Ее направили к пожилой женщине, которая простуженно кашляла, курила и разгоняла махорочный дым.

Нина уже не удивилась, услышав то, что слышала в коридоре: ни одного свободного места в городе нет, даже в школах живут, по две семьи в классе, надо ехать в район.

Женщина разглядывала паспорт, роняла: «А, из Москвы…», потом справку из Аксайской больницы — «Такая крошка!» — под конец спросила:

— Вы с какой организацией эвакуированы?

Ни с какой. Я сама.

— А, самотек! — Она сложила руки, посмотрела на Нину. — Но почему именно в Саратов?

Нина опустила голову:

— Так пришлось…

Женщина вернула документы, вздохнула:

— Голубушка, мы ничего не можем сделать, мы даже организованных эвакуированных не можем расселить. У нас на вокзале живут люди…

Нина молчала. И женщина молчала, нетерпеливо постукивая пальцами по столу.

— Что же мне делать? — дрогнувшим голосом спросила Нина, она чувствовала, что пропускает время кормления и там, наверно, сын уже кричит, а она тут сидит, лишенная последней надежды.

— Я, вас запишу, но сразу говорю: не надейтесь. — Женщина придвинула к себе большую толстую книгу, раскрыла ее. — Куда сообщить? Вы где остановились?

Нина сказала адрес и вспомнила жирно подчеркнутую фразу:

— У меня ни родных, ни знакомых тут, просто пустили на несколько дней.

Опять она соврала, как тогда летчику, эта ложь была сейчас необходима — ее поразила мысль, что, оказывается, обман может оказаться необходимым.

Женщина закашлялась и долго кашляла, а потом сказала надсадным голосом:

— Поищите в городе сами, может, кто и пустит… Но сомневаюсь.

Домой она вернулась совершенно убитой. Это было не то слово — «домой», — дома у нее не было, было временное пристанище, откуда предстояло уходить — а куда? Ее повергало в ужас предстоящее вечером объяснение с Колесовыми. Что сказать им? Что женщина-депутат записала ее в свой журнал? Но ведь при этом сказала «не надейтесь»… Нина и сама теперь догадывалась: жизнь устроена так, что надежды не сбываются. А может, они не сбываются только у таких, как я, у тех, кто вырос размазней?

Она думала: а вдруг теперь, когда она испробовала все и у нее не осталось надежд, вдруг теперь они сжалятся — не над ней, над ребенком — и не прогонят? Скажут: «Что ж с тобой делать, живи!» Хотя бы оставили до весны, до тепла…

Она покормила сына, постирала пеленки, убрала на кухне. Посидела там, пошла в комнату Ады, поиграла с Вовочкой. Она старалась как можно меньше бывать в комнате Колесовых, только спала там, ее мучило, что, укладываясь спать, Михаил Михайлович всякий раз ощупывал свое ложе на сундучке и вздыхал: жестко. И сейчас Нина без конца поглядывала на часы, маялась, торопила время — скорее бы вечер, скорее бы все кончилось… Что — кончилось, — она не знала, но чего-то ждала от этого вечера.

Первой с работы вернулась Ада, взглянула на Нину — и все поняла, ни о чем не спросила, потащила на кухню, угощала яичницей с салом, продукты она принесла с работы. Ада работала в Квартирно-эксплуатационной части — в КЭЧи вольнонаемным техником-смотрителем, изредка им привозили из подсобного хозяйства продукты и продавали по заборным книжкам.

Когда пришли Михаил Михайлович с Верой, Ада и вовсе не отходила от Нины, вроде старалась загородить, прикрыть собой.

Колесовы вошли на кухню, Вера подала Нине конверт:

— Вот твоя телеграмма.

В конверте оказался телеграфный бланк, на котором торопливым почерком был написан текст: «Встречайте… Поезд… вагон…» Выходит, никто эту телеграмму не передавал, шла она как обыкновенное письмо почти двадцать дней. Нина еще раз прочитала телеграмму, скомкала ее, кинула в плиту.

Михаил Михайлович быстро съел суп, Вера хотела подлить ему, но он загородил тарелку:

— Добавка не по времени, потерпим.

Убрал ладонями со лба волосы, спросил подобревшим ГОЛОСОМ:

— Как наши успехи?

Не поднимая головы, Нина сказала, что никаких успехов нет, в исполкоме ей отказали. Правда, депутат' записала ее, но…

Он дальше слушать не стал, посмотрел на Веру, вздохнул:

— Где тонко, там и рвется… Тебе бы с Витькой идти, с ребенком не имеют права…

Ада все время маячила между ним и Ниной, а после этих слов остановилась:

— Вы соображаете, что говорите?.. На улице — минус сорок!

— Ну-ну, сегодня гораздо теплее… И он ведь в одеяле.

Нина подняла голову, посмотрела на него, прямо в его прозрачные маленькие глазки и почувствовала, как остро ненавидит сейчас этого человека, — ее даже затошнило. Впервые в жизни она ненавидела так навсегда, на всю жизнь человека, который предавал ребенка ради того, чтобы отстоять в этой войне для себя сухой и теплый угол.

В бровях его высыхали искорки выступившего пота, глаза смотрели прозрачно и невинно, а она все глядела на него, давя подступающую тошноту. И теперь-то знала: надо уходить. Даже если б он умолял остаться, надо уходить. Чтобы ненависть к нему не отравила жизнь.

28

По утрам тепло укутывала сына — в два одеяла, сверху теплый и легкий старенький плед, его подарила Ада, — и уходила, повесив на плечо мешок с пеленками и кое-какой едой. Пятилетний Вовочка болел, сидел на кушетке толсто одетый, с завязанным горлом, и матери Ады хватало хлопот с ним одним.

Морозы упали, на солнцепеке даже слегка подтаивало, крыши обрастали сосульками, но Колесовы говорили, что это ненадолго и под самый Новый год обязательно снова ударят холода.

До Нового года оставалась неделя, но приближения его не чувствовалось. Нина вспоминала эти дни, полные счастливой суеты и хлопот, люди везли на санках елки, пахло хвоей и мандаринами, в витринах сверкали елочные украшения, и как в прошлом году шили они в общежитии бархатные маски для маскарада, а руководитель драмкружка достал им из костюмерной театра костюмы, Нина оделась Золушкой, и все говорили, что костюм ей очень идет… В ее детстве елок не было, их не устраивали, почему-то это считалось мещанством, связывалось с религиозным праздником — рождеством, а потом вдруг елки появились, 'запрет отменили, дети, радовались и говорили, что елку подарил дядя Постышев… А сейчас никто не запрещает, но людям не до ёлок — идут с усталыми озабоченными лицами, везут на санках детей в детсады, спешат к трамваям, чтобы не опоздать на работу… Да и какая радость от елки в ночном затемненном городе и скудно освещенных квартирах?

Она не представляла себе, как ищут жилье, что для этого надо делать, и сперва просто бродила по улицам, присматриваясь к домам и лицам прохожих. У нее не было часов, она не ощущала хода времени и не знала, когда надо кормить сына, инргда справлялась у прохожих и шла дальше, не понимая, куда и зачем идет. Но вот он задвигался, закряхтел, она поняла, что надо уже кормить, отыскала подъезд потеплее, села на лестничной ступеньке. Сын все кряхтел и дергался ножками, не брал грудь, она подумала, что он, наверно, мокрый, но где же его перепеленать? не здесь же, на лестнице?