Вера подвела ее к мужчине в высокой барашковой шапке, сказала:
— Папа, это Нина… Она узнала про маму, пришла проститься…
Нина встала у гроба, стойла так опустив голову и чувствуя, как все дрожит у нее внутри от испуга. Все смотрели на нее и чего-то ждали. Она понимала, чего они ждут: чтобы она нагнулась и поцеловала покойную. Но она не могла целовать эту чужую женщину с желтым лбом и знакомыми бровями, не могла заставить себя заплакать, она не чувствовала сейчас ничего, кроме облегчений и усталости, и думала о том, чтобы все это поскорее кончилось.
— Ну, все, — сказал мужчина в шапке, и сразу все задвигались, двое спрыгнули с грузовика, подняли гроб, понесли к машине, следом проплыли венки.
Вера передала Нине ребенка.
— На кладбище ты, конечно, не поедешь?.. Но обязательно дождись нас.
Она повела Нину в дом, они прошли по длинному темному коридору, заставленному велосипедами, корытами, кадушками, — здесь пахло керосином и кислой капустой — миновали несколько дверей, Вера толкнула свою дверь, обитую войлоком, крикнула:
— Ада!
В тесную и теплую прихожую выбежала молодая женщина в косынке и валенках, в руке ее была ложка.
— Ада, это Нина, наша невестка, оказывается, она в Саратове, а мы и не знали. Ты проведи ее в нашу комнату, пусть подождет нас. — И опять Нине: — Дождись, не уходи!
Куда мне уходить? — подумала Нина.
У Ады было странное асимметричное лицо, она улыбнулась Нине, сказала: «Раздевайся», — забрала у нее ребенка, унесла в комнату.
Из кухни вместе с теплом выплывал кислый запах щей, и Нина почувствовала, что очень голодна, сейчас бы хоть тарелку домашних щей… Она разделась, стянула ботики и, прихватив свой мешок, вошла в большую и светлую комнату с четырьмя окнами и большой печью-голландкой, обложенной кафелем. От печи волнами растекалось тепло, Нина прижалась к ней лицом и ладонями, потом — спиной, оглядела комнату, где ей предстояло жить. Здесь стояли две кровати с никелированными спинками, два шкафа, большой сундук с плоской крышкой и круглый стол посередине. Над столом свисал кремовый шелковый абажур с бахромой, на окнах топорщились тюлевые занавески, и так уютно, так хорошо показалось тут Нине, что она подумала: ну вот, это мне награда за все страдания и скитания.
На кровати, что ближе к печке, было откинуто покрывало, там Ада возилась с ребенком.
— Сейчас мы его подмоем.
Она вышла ненадолго, вернулась с тазом и кувшином.
— Он давно не купан, — сказала Нина.
— Вечером, после поминок, искупаем!
Они обмыли малыша, потом Ада ловко запеленала его, кричащего, подала Нине:
— Просит есть.
Нина чувствовала, как мало у нее сейчас молока, вялые груди висели, как пустые мешочки, сын стискивал деснами соски, вертел головой и опять начинал кричать.
Нельзя ли мне чаю, — попросила Нина, — или хотя бы горячей воды. — Она достала из мешка остатки черствого хлеба.
— Что там чай? — засуетилась Ада. — Ты кормящая, тебе надо питаться, я вот сейчас борща принесу!
Она опять выскочила на кухню и вернулась, внесла тарелку с красным дымящимся борщом, завернула на столе край скатерти.
Нина села к столу вместе с сыном, ела, обжигаясь, душистый борщ, пахнувший жареным луком и постным маслом, — такой она ела только в детстве, Лина была мастерица готовить его, — и чувствовала, как согревается изнутри, как горячая волна заливает все тело.
Сын захлебывался, звучно глотая, а у нее все еще дрожали руки, и она, боясь плеснуть на ребенка горячим, низко наклонялась над тарелкой.
— Выходит, ты тоже из Москвы? — вдруг спросила Ада.
Нина кивнула, не поднимая головы, подумала: почему «тоже»?
— Ведь и мы из Москвы, — засмеялась Ада и, пока Нина ела, успела рассказать все про себя и про здешнюю жизнь. Еще в октябре эвакуировалась с сыном и больной матерью, их подселили к Колесовым, комнаты, правда, смежные, но та, вторая, совсем маленькая, вот нас и поселили туда, так что приходится ходить через хозяев.
И тут Нина увидела, что из дверей, ведущих во вторую комнату, выглядывает мальчик ет пяти, он сосал длинную полосатую конфету и круглыми глазами смотрел на Нину.
Они говорили о Москве, вспоминали Третьяковку и метро, Парк культуры и отдыха с каруселями и парашютной вышкой, и та жизнь обеим казалась сейчас счастливой и праздничной.
— Ничего, мы с тобой еще и в Москве встретимся, — мечтательно сказала Ада. — Вот кончится война…
— Я не буду ждать, когда кончится война, — вставила Нина. — Я весной вернусь в Москву.
Ада покачала головой:
— Думаешь, так это просто? В — Москву без пропуска сейчас не поедешь, а для пропуска нужен вызов… Есть кому тебя вызвать?
— Нет, — уныло ответила Нина. — Мой институт в Ижевске.
— Ну ничего, это вопрос времени…
Ада стала опять рассказывать про здешнюю жизнь, про морозы, которые держатся тут с ноября, про сказочные цены на рынке, про Нинину свекровь, как она неожиданно умерла: еще накануне стирала на кухне, ничего у нее не болело, только жаловалась, что устала, легла спать и утром не проснулась.
— Она хорошая была, добрая, а Михаил Михайлович, твой свекор, не хотел поминок, говорит, не по времени, а я думаю, не хорошо это, не по-русски, что есть, то и подадим…
Нина вспомнила, как испугалась тогда, подумала, что в том красном гробу— Виктор, вот дура-то, откуда тут быть Виктору, он же в Молотове в училище…
— …В подвале у них взяла капусту, картошку, — все говорила Ада, — наварила борща, мясные талоны рыбой отоварила, поджарю, соседи принесли бидончик суфле…
Что это такое суфле? — подумала Нина. Осторожно положила на кровать уснувшего сына, порылась в своем мешке.
— Вот еще колбаса и яичный порошок.
Ада взяла коробку в пестрых наклейках:
— Ну, богатый стол получается. Омлет запеку…
Нину тянуло прилечь, от сытости и усталости все тело стало тяжелым и слабым. Ада повела ее в свою комнату. В маленькой комнатке, заставленной тремя кушетками, в кресле на колесиках сидела пожилая женщина с толстыми, как бревна, ногами, она что-то вязала.
— Мама, это Нина, невестка Колесовых, она тоже из Москвы.
Старушка посмотрела на Нину поверх очков.
— Как там наша Москва? Держится?
Нине не хотелось говорить, что из Москвы она давно, пришлось бы долго рассказывать про свои странствия, и она просто ответила:
— Немцев ведь отогнали…
— Да, отогнали. — Старушка вдруг заплакала. — Говорила я, не надо уезжать из Москвы, ведь чему быть, того не миновать, а теперь вот умру на чужбине…
— Ну, опять, мама, ладно тебе…
Из ящика под маленьким столиком Ада вытянула подушку, кинула на кушетку.
— Ложись, отдыхай, они ведь еще не скоро. А я пойду стол накрывать.
Нина легла, вытянув ноги, Ада кинула ей на плечи что-то мягкое, теплое, — как хорошо-то, боже мой, почти как дома… Вот и настал конец моим скитаниям… Бедный, бедный Виктор, он еще не знает, что мама его умерла и я стояла у ее гроба…(И тут вдруг Нина вспомнила: «Она узнала про маму, пришла проститься». И еще: «Дождись нас, не уходи». Куда мне уходить?
Она все еще брела по дымным от мороза переулкам, стискивая уставшими руками тяжелую ношу, но уже не было сил, руки разжались, она уронила сына, вздрогнула и проснулась. Гулко стучала в ушах кровь, ныли плечи, ступни ног горели огнем. Хотела что-то вспомнить и не могла. Снова уснула и во сне услышала те слова: «Она пришла проститься… Не уходи…» Так ясно услышала, словно кто-то произнес их сейчас. Что-то заныло тревожно и больно. Опять она проснулась — да что же со мной, ведь все хорошо, я приехала, сын мой спит, я лежу в тепле, и надо спать, спать…
Она увидела себя в любимом сиреневом платье, как легко взбегает она по институтской лестнице, взмахивает чемоданчиком, запрокидывает голову и смеется, а сверху кто-то, перегнувшись через перила, машет рукой, зовет ее… И нет никакой войны.
26
Ее разбудил крик ребенка. С трудом разлепила заплывшие глаза, пошарила ладонями возле себя — ей казалось, что она все еще в поезде и рядом, на полке, должен быть сын, а его почему-то не было. Она села на жесткой, кушетке, все еще не понимая куда же девался ребенок, но увидела мать Ады — та по-прежнему сидела в своем кресле, дремала, — и сразу все вспомнила.