Капитан громко храпел на верхней полке, прикрыв лицо газетой, от его храпа то поднимался, то опускался край газеты. Курсантов уже не было, значит, вышли, пока она спала.

Замерзли ноги, она постукивала ими одна о другую, но это не помогало. В чемодане у нее были шерстяные носки толстой вязки, но с багажной полки ей одной чемодан не снять, а просить учительниц она стеснялась, вот если б сидел тут Лев Михайлович… Она представила, как скитается он где-то по холоду в своем потрепанном, демисезонном пальто, и вздохнула.

Поезд наконец тронулся и, набирая скорость, застучал на стыках колесами, полтавчанки засуетились, вынесли было вещи в коридор и снова занесли их, и все подглядывали в окно, решали, что же делать, если не пустят в город. Потом та, что помоложе, сказала:

— Хай не пустят. Вернемся, поедем до другого миста, работать везде можно.

Ил сразу успокоились, завязали потуже платки, встали. Сказали Нине:

— Да свиданьичка вам, хай вам щастить… А може, мы вернемось.

Нине стало жаль, что вот и они уходят, она уже привыкла к ним, и неизвестно, кто придет на их место. Она так и не поняла толком, зачем им надо непременно в Куйбышев, и ей хотелось, чтобы они все- таки вернулись. Она вообще быстро привыкала к людям и ненавидела разлуку, которая с самого детства стала спутницей ее жизни. Как все семьи военных, они часто переезжали, за десять лет учебы она сменила семь школ, только успевала привыкнуть к товарищам и подругам, опять приходилось расставаться. По всей стране оставляла друзей, а сейчас с ней не было ни одного, и она чувствовала себя очень одинокой.

Зажглись синие лампочки, проводник пошел по вагону, опуская маскировочные шторы.

— Куйбышев, готовьтесь к выходу! Подъезжаем к Куйбышеву!

Марусин город, подумала Нина, и опять тоска схватила за сердце. Кольнула безумная мысль: вот выйти сейчас и помчаться к Марусе, остаться с нею. Она выехала из Москвы на неделю раньше и, конечно, уже добралась. Что мне мачеха, которая так и осталась чужой! Но Нина знала, что не выйдет: не могла она опять навязать себя Марусе. Не могла и не хотела. И потом, там, в Ташкенте, не только мачеха, там Никитка. Ей хотелось выйти из вагона, хотя бы издали посмотреть на Марусин город — знала бы Маруся, как недалеко я от нее! Но нельзя было оставить детей, и Нина, придвинувшись к окну, чуть отодвинула штору. Синие огни вокзала мешали рассмотреть его, а города и вовсе не было видно. И все та же картина: платформа густо забита людьми, то и дело открываются двери вокзала, оттуда вырываются седые клубочки тепла.

Учительницы не вернулись, вместо них купе заполнила целая семья: муж, жена, четверо мальчишек — все толстые, громкоголосые, от них почему-то пахло свежими огурцами. Они обсели нижние полки и сразу принялись есть, разворачивали большие промасленные свертки, и в купе поплыли запахи колбасы, соленой рыбы, укропный дух соленых огурцов…

Нина почувствовала, что очень хочет есть, но о безвкусном, как резина, сыре и о сахаре не могла без отвращения думать. Ничего другого у нее не было, она неэкономно съела все в первые же дни, оставался только белый хлеб, но и его она есть не могла. Ощутила остро-соленый, с перчинкой вкус огурца, и ей показалось: сейчас произойдет чудо, кто- то протянет ей огурец и бутерброд с колбасой… Если человек так сильно хочет, не может не произойти чуда! Хоть бы кусок черного хлеба! Или щепотку соли, чтобы посолить белый, пресный, как трава, хлеб!

Нет, конечно же, никто ничего ей не предложит, надо терпеть. Научиться терпеть постоянно и долго. Всю войну надо терпеть.

Она отвернулась, посмотрела на спящих детей, лица их от синего света казались неживыми. Они были очень красивы, особенно девочка, она спала, обняв братика, а он часто дергал ручками, наверно, у него чесались болячки. Днем он все рассказывал: «А папа как даст фашистам трах-трах-трах! А потом они его убили». Он не плакал, наверно, еще не понимал смерть, а девочка просила тихонько: «Не надо, Айдар… Не надо!».

А вдруг и мой ребенок вот так же останется без отца? Ведь когда-то он закончит училище и попадет на фронт — вдруг его убьют? Нет, это будет ужасно и несправедливо! Судьба не допустит, должен же он хотя бы увидеть своего ребенка! Но ведь и других убивают несправедливо, разве в войне есть справедливость? Хоть бы увидеть его сейчас, ну почему это невозможно? Прижаться к нему, сказать, как на всю жизнь он ей нужен, как будет она его ждать — хоть тысячу лет! Она закрыла глаза, чтобы представить себе его лицо, это просто ужасно, что у нее нет его фотографии, они не успели сфотографироваться, они вообще ничего в жизни не успели, и вот — разлука, и она боялась, что забудет его лицо, и сейчас припоминала черты: яркие, пухлые, совсем как у женщины, губы и эти ямочки на щеках, оставшиеся с детства… Все говорили, что он, красивый, и почему он полюбил меня, за что? Себя она считала бесцветной — маленькая, белобрысая, даже ресницы у нее белые, а про нос мачеха, бывало, говорила: «У нашей Нины нос — семерым рос, а одной ей достался». Правда, все хвалили ее волосы, но это оттого, что ничего другого похвалить нельзя. Сколько красивых девчонок в институте, а он выбрал меня, а я-то, дура, не понимала своего счастья, все придиралась к нему: и шуточки у него плоские, и на фронт не просится… Но ведь это я так, понарошку, а, выходит, в жизни понарошку не бывает, в ней все по правде…

Наконец семейство отужинало и стало укладываться на отдых. Дело это было непростое, но они не больно-то мудрили: двух мальчишек постарше закинули на багажную полку, а двух поделили — с одним мать улеглась на полку Нины, головой к коридору, поджала ноги, сложив колени на спящую Халиму, та и не почувствовала; отец, разувшись, пристроился со вторым мальчиком рядом со спящими детьми, головой к окну, кинув Нине:

— Подвиньтесь, барышня.

Нина подвинулась, в бок ей уперлись ноги мужчины, от них удушливо несло застарелым потом.

Она сидела теперь, вытянув шею, стараясь вдыхать как можно меньше этого вонючего воздуха, но он, кажется, плыл уже везде. Неожиданно ее затошнило, она вылезла в коридор, но и там преследовала эта невыносимая вонь. Пробралась в тамбур, постояла там, чувствуя, как от тошноты все тело обливается липким потом.

Наконец поезд дернулся и пошел, сразу посвежело, по ногам ударил холод, и она вернулась в купе. Мужчина вытянул ноги, его ступни теперь свисали с полки, и сесть ей было негде. Она постояла так, не зная, куда приткнуться, потом нащупала под столиком складную лесенку, выдвинула, опрокинула набок, села, уронив на столик голову.

Что же делать? Спать она не хотела, если бы просто прилечь — во всем теле чувствовалась непонятная слабость и вялость — прилечь бы и почитать… У нее был с собой томик Сенкевича, была и свеча — Лев Михайлович, оставил, — но зажигать не разрешали, боялись пожара.

Сидеть было неудобно, лесенка покачивалась, жесткий край стола давил на подбородок, она сняла с головы шапочку, подложила под щеку, ощутив уже совсем слабый, умирающий запах духов. И опять ее охватило отчаяние — когда же кончится эта бесконечная дорога? Уж лучше бы вместе с институтом поехать в Ижевск, и сейчас она была бы среди своих…

6

С первым эшелоном эвакуироваться в Ижевск им с Марусёй не удалось. Всю ночь Маруся простояла в очереди, чтобы получить по справке хлеб за десять дней, но не достала. Нина досадовала, ей это препятствие казалось несущественным — неужели не достанем хлеба в дороге? «Ты еще не знаешь, что такое «без хлеба», — сказала тогда Маруся. Но не одни они не смогли уехать в тот раз, и поэтому вскоре в деканате вывесили объявление: студентам, не уехавшим в Ижевск с первым эшелоном, предлагалось получить в профкоме института обувь и продукты и добраться пешком до Коврова, туда будет подан состав. Этот вариант для Нины отпал, она узнала, что до Коврова — не менее 300 километров. Она не знала, как ей быть дальше, у нее кончились деньги. Виктор ничем помочь ей не мог, он был в Молотове, в артиллерийском училище, оттуда от него пришло всего одно письмо, а об отце она вообще ничего не знала. С. той августовской встречи прошло два месяца, уже сдана Вязьма, где раньше стоял их штаб, и от отца с тех пор — ни весточки.