— Пойдемте к нам. Она вроде не в себе, помешалась. Я боюсь…

— Болтай! — Кряхтя и постанывая, Ипполитовна поднялась на постели, свесила ноги. — Это мне впору помешаться, никак не умираю, забыл про меня господь…

— Пошли, Ипполитовна, я боюсь одна, — чуть не плача, твердила Нина. — А завтра я вам врача вызову.

— На што он мне? Опять помереть не даст, помешает… А уж пора… Подай-ка чесанки…

Нина поднесла валенки — они сушились у плиты, — помогла ей вдеть в них распухшие, как колоды, ноги, натянуть шубейку. Старушка пошла, держась за стенки, перехватываясь руками, Нина поддерживала ее, у нее не шло из головы, что там сын, и она мысленно торопила Ипполитовну, но та быстро идти не могла, постанывая, еле передвигала ноги.

Евгения Ивановна все так же сидела лицом к плите и не взглянула на них, только опять выхватила гребенку, раз-другой поскребла по голове.

— Ты чего это, девка, в одеже, взопреешь, — с порога окликнула Ипполитовна, а Евгения Ивановна будто и не слышала, только заелозила шершавыми ладонями по клеенке, как будто сметала крошки. Припадая на ноги, Ипполитовна подошла, тяжело опустилась на стул, взяла ее за руки, потянула к себе:

— Ай неможется?.. Я вот тоже, девка, захворала, лежу другой день, а ты и не заглянешь… Эдак помру и буду лежать, завоняюсь…

Евгения Ивановна осмысленно посмотрела на неё, сдвинув брови, как будто силилась и не могла понять обращенные к ней слова. А потом опять страшно оскалилась — то ли улыбнулась, то ли собиралась заплакать, — запекшимися сведенными губами прошептала:

— Помнишь, гривенники-то я видела?.. Так и укатились от меня…

— Болтай! Какие гривенники, иль ты вправду сбрендила? — Ипполитовна раз и другой рванулась было со стула, но подняться не смогла. Позвала Нину. — Сбегай, девка, там у меня за божницей свяченая вода, не то сбрызнуть ее, может, от сглазу это…

Нина заглянула за занавеску и убежала. Она толком и не знала, что это такое — божница, догадывалась, что икона, увидела ее в переднем углу, складную, похожую на трельяж. На средней — Божья Матерь с младенцем, почему-то у нее было три руки. Нина сунула пальцы за икону, вздрогнула от отвращения, — пальцы увязли в густой липкой паутине. Нащупав пузырек, вытащила его, обтерла какой-то тряпкой, понесла. На улице вдруг ненужно подумала: почему у нее три руки?

Ипполитовна долго не могла вытащить бумажную пробку, потом, прошептав, плеснула прямо в лицо Евгении Ивановны. Та вздрогнула, дико посмотрела на нее, утерлась рукой.

— Ты чего?.. Мужики мои вон… А ты? — Она упала головой на стол, стала перекатываться лбом по клеенке. — Убили!.. А Колюшка, сын — без вести…

Нина зажала рот рукой, увидела, как сразу уменьшилась, осела Ипполитовна, будто растеклась по стулу, и как некрасиво раскрылся ее запавший рот.

— Сон-то, сон мой, те два гривенника, — больным, переливчатым голосом выкрикивала Евгения Ивановна, — вот и укатились от меня.

Ипполитовна постепенно оправлялась от испуга, приходила в себя и уже скребла маленькими пухлыми руками по спине Евгении Ивановны.

— Ты погоди, девка… Сразу-то не верь. — Она оглядывалась на Нину, словно ждала подмоги. А Нина стояла, вся съежившись, чувствуя себя почему-то виноватой перед этим горем, и ничем помочь не могла.

— Ты погоди… Похоронки-то кто пишет? Писаря. А они при штабах, там бумаг страсть сколько… Вот и попутали. Вон и Нинка скажет, она грамотная.

Нина молчала. А Евгения Ивановна со стоном перекатывалась лбом по столу, гребенка выпала из ее волос, волосы рассыпались, липли к мокрым щекам. Вдруг она оторвала голову от стола и замерла, вроде к чему-то прислушиваясь. Пошарила в карманах ватника, вытащила бумагу, всхлипнула, подала Нине.

— Ну, чего там, читай, приказала Ипполитовна.

Нина прочитала. Эта бумага была из горвоенкомата, ней значилось, что, по наведенным справкам, рядовой Завалов Николай Артамонович погиб в декабре 1941 года, а младший сержант Николай Николаевич с ноября 1941 года числится в пропавших без вести.

И опять Евгения Ивановна стала плакать, припав головой к столу.

— Ну, дак что? — и тут нашлась Ипполитовна. — Нюрку Милованову знаешь? Энту, с Кирпичной?.. Пришел мужик домой без ноги, а через месяц на него похоронка, сам и получил… Война большая, сэстоль людей в ней, кого и попутают…

Евгения Ивановна притихла, только изредка всхлипывала, и это ободрило Ипполитовну, она начала шарить ручками в карманах своей байковой кофты.

— Погоди, вот я раскину сейчас, у меня и карты с собой… Они у меня завсегда с, собой. Давеча помирать собралась, а ну, думаю, возьму с собой карты, может, там кому раскину… — Она засмеялась было, тут же смолкла смущенно, сердито обернулась к Нине: — Чего столбом стоишь? Сыми с нее одежу и давай чай, я что, даром гадать буду?

Нина, обрадованная, что ей нашлось дело, сняла с Евгении Ивановны ватник и платок, отставила на припечек готовую уже картошку, кинулась к буфету, загремела посудой, а Ипполитовна между тем раскладывала на столе замусоленные карты. Отечные руки плохо слушались ее, она путалась, роняла колоду, снова тасовала и раскладывала, приговаривая:

— Для дома… Для сердца…

Весело пылало в плите, по притопочному листу гуляли отсветы огоньков, кипел чайник, Нина кинула в него горелую» черную корку хлеба, а там, над столом, в кружочке лампового света шевелились руки Ипполитовны, журчал ее слабый голос.

— Вот сама гляди, — тыкала она в пикового валета, который неизвестно что означал, а может, не означал ничего, — лжа это, лжа! Болезнь падает, ранетый он, в госпитале, за казенным королем…

Евгения Ивановна косила глазом в раскладку карт, конечно, ничему этому она не верила, смотрела и слушала просто так, для последней душевной зацепки, чтобы смирить первое горе. А Нина думала о Луке из пьесы «На дне», про которого в школе говорили, что он жулик и вредный утешитель… Почему- то его полагалось презирать, а Нина не могла презирать, она видела его доброту, ведь он один пожалел умершую Анну, за это она любила его. И когда в школе писали сочинение, она выбрала Сатина, хотя любимым персонажем ее был Лука. Но она знала, что ее не поймут — ни учительница, ни ребята, — а писать про него так, как полагалось, как было в учебнике, не могла и не хотела. И сейчас думала, что в жизни нельзя без утешителей, иначе сломается душа; страшную правду надо впускать постепенно, придерживая ее святой ложью, иначе душа не выдержит… Даже металл не выдерживает огромного одноразового удара, а если нагрузку распределять порциями, металл будет жить долго, до последней усталости… А человеческая душа — не металл, она хрупка и ранима…

— Нинк, уснула, что ли? Давай чай! Я нынче уж домой не пойду, неможется что-то, у вас заночую…

Евгения Ивановна, словно только что проснувшись, обвела запавшими глазами комнату, и вдруг сжала руками голову, заплакала.

50

В январе умерла Ипполитовна. Еще вечером приходила, сидела с ними, как обычно, а утром Нина чуть свет кинулась разжигать плиту — не нашла спичек. Спички в войну появились странные, без коробок, просто выдавали по талонам такие гребешки, на конце каждого зубчика — капелька серы. Надо было отламывать по зубчику и шоркать серной головкой по шероховатой полоске, прикрепленной к «гребешку». Зубчики ломались, головки не загорались, таких спичек надолго не хватало, и ради экономии Нина часто выбегала с совком на улицу, смотрела на дымовые трубы — из которой шел дым, туда и стучалась, просила жару для растопки. В это утро ближних дымов еще не было, то ли рано, то ли протопили с вечера, а утром решили не топить. Нина постояла немного, но так и не дождалась дымов. Пошла к Ипполитовне попросить спичку. Стукнула в дверь и, не услышав ответа, толкнула ее, вошла в спертую духоту непроветриваемой комнаты. Ипполитовна, как всегда, лежала на боку, лицом к стене, укрытая поверх одеяла плюшевой шубейкой. Нина окликнула ее, потом подошла к кровати и, притерпевшись к темноте, увидела раскрытый, зияющий чернотой рот и странно вывернутую руку — ладонью вверх. Она тронула ладонь, испуганно отдернула руку — ладонь была холодной и твердой.