— Ешь.
Она знала, что он брезглив, и при нем перетерла чистым полотенцем вилки, надергала в огороде зеленого лука, помыла его в сенях.
— Ешь, — опять пригласила она и взяла картофелину. Старалась есть медленно и не жадно, он смотрел на нее, это ее смущало. Он понял ее смущение, взял огурец, вяло пожевал его.
Витюшка все так же сидел на скамеечке, покачивая ножками, он #-весь был вымазан шоколадом; Нина заметила на лице Виктора выражение брезгливой жалости.
— Он что, болел?
— Да. И еще у него рахит. Но это пройдет.
Она вдруг вскочила, схватила сына, умыла его под умывальником и, прижав к себе, стала целовать, целовать… Пусть брезгует, пусть не любит, ты мой, мой, самый хороший… Вот кончится война, и мы заживем, у тебя будет все, что захочешь…
Витюшка разревелся, стал отбиваться ножками, она опустила его на пол.
— Ты испугала его.
Нина дала сыну картофелину, он схватил ее в кулачок, подбежал к мячу — давнему подарку Бори, — других игрушек у него не было.
Ничего, вот кончится война, у тебя будет много игрушек, мысленно твердила она.
Виктор встал, опять обошел комнату, долго рассматривал фотографии на стене, потом остановился возле «мадонны», щелкнул по картинке ногтем:
— А она чем-то похожа на тебя.
— Наверно, это я похожа на нее, — засмеялась Нина. — Ведь ей пять веков.
Незаметно для себя самой она съела всю картошку и была рада, что он стоит спиной и не видит ее неопрятной голодной жадности. А он все стоял возле «Мадонны с цветком» и молчал, молчание давило на нее, она все рремя думала: он скоро уйдет, его там ждут, и опять мы ничего не скажем друг Другу. Да она и не знала, что говорить и где взять те главные слова, которые она давно забыла.
Она видела, как никнет его голова и опускаются плечи, и вдруг он шагнул к ней, схватил за руки, прижал к своим глазам ее ладони.
— Прости меня… Прости…
Голос его сорвался, и ей показалось, что вот сейчас он заплачет. Она не знала, что с ним, не понимала его состояния — так долго молчал, а теперь вот… За что простить?
Не выпуская ее рук, он сжал их в своих ладонях, посмотрел на нее, и она увидела, какое у него измученное постаревшее лицо.
— Я не знал… ничего не знал…
Он обнял ее и все повторял «не знал», «прости», считал, что она-то, генеральская дочка, живет тут на литерном снабжении и что ей в лейтенантском аттестате… Она слышала, как клокотало у него что- то в горле и он никак не мог прокашляться.
Она гладила его легкие волосы, а он покачивал головой и постанывал, прикрыв глаза, как будто у него что-то болело.
56
Она уложила сына, задернула занавеску и хотела включить свет, но Виктор тихо сказал:
— Не надо.
Она пошла к нему, он за руку притянул ее к себе.
— Моя маленькая… Беленькая…
Она все время помнила, что послезавтра ему уезжать, но ее тело не отзывалось на ласку, только тлела в ней тихая нежность, и опять она вспомнила, что ведь это их единственная ночь, а завтра, наверно, уже придет тетя Женя, а потом он уедет…
Он стал целовать ее шею, худенькие плечи, она слышала его жаркий шепот, но шепот этот не зажигал ее — может быть, огонек потух в ней навсегда. Было очень тихо, только звонко тикали ходики да шуршало в стенах, и вдруг он сказал:
— Я отвык от тебя, я боюсь тебя сейчас…
И оттого, что в этот миг они чувствовали одинаково, в ней вспыхнула радость, захотелось сказать: мне ничего не надо, только сидеть вот так рядом и молчать… Он стал спрашивать про Ташкент и как же добиралась она из Аксая с ребенком и как жила тут, а она прижала свою ладонь к его губам — не надо, сейчас не надо… Многое хотелось рассказать ему, но для этого не настало время; об этом надо — потом, когда все пройдет и отболит.
Конечно, пройдет. Но отболит ли?
Он сжал ее локоть:
— Включи свет!
— Зачем?
— Включи свет! — непривычным, властным голосом сказал он, и она встала, пошла к выключателю. Вспыхнула под потолком лампочка в бумажном абажуре. Виктор взял ее руку, повернул сгибом к свету, повел пальцами по мелким шрамикам, там был один, еще совсем недавний…
— Зачем?.. Ты-то зачем?..
— Ну, многие стали донорами…
Он сжал голову руками:
— Только не говори, что хотела спасать чьи-то жизни!.. Тебе самой сейчас нужен донор, тебя саму надо спасать!
— Не кричи, разбудишь… — Она вздохнула. — Сперва я спасала нашего сына, а уж потом раненых… — У меня есть письмо от одного бойца, его спасла моя кровь, и он назвал меня сестренкой… Хоть что-то делаю для фронта.
Он посмотрел на нее, в его глазах было что-то беззащитное, он опять схватил ее руку, стал целовать маленькие белые рубцы, она обняла его голову, чувствуя, как душит ее счастье.
— Родной мой, я люблю тебя… Навсегда люблю тебя…
Больно заныло в ней все, она и не знала, что может быть так больно от счастья — вот они, главные слова, сильнее их ничего нет!
— Я навсегда люблю тебя!.
Он взял ее на руки, маленькую, легкую, прижал к себе, горячий шепот ожег ей шею, она потянулась к выключателю, повернула его…
Они лежали потом, Виктор курил и смотрел в низкий потолок, она снизу видела его остывающее озабоченное лицо, из нее все еще рвались слова: «Я люблю тебя, я люблю тебя!..» Но по его лицу и молчанию она понимала, что время этих самых простых и самых главных слов миновало. Сейчас она стыдилась своего некрасивого от худобы тела; когда он обнимал ее, она чувствовала свои выпирающие ребра, торчащие кости таза, пустоту маленьких тряпичных грудей — наверно, ему было плохо со мной, — и сейчас ей хотелось кричать: «Я не виновата! Я не виновата!» Что-то разъединило их, она не могла понять что, может, он думает сейчас о других женщинах, пышнотелых, хорошо одетых, и она мучительно ревновала его к этим неведомым женщинам и к другим, которых он еще встретит, уж лучше бы он не видел их, лучше бы ослеп — господи, что со мной, зачем я пожелала ему такое, вдруг подслушает судьба! Нет, пусть остается таким же красивым и здоровым, ей хотелось сказать, что она будет ждать его хоть сто лет и, если его ранят, все равно будет любить — даже если он станет калекой…
— Здесь жить нельзя, — вдруг услышала она его сухой, хрипловатый, голос. — Вы пропадете тут.
Она потерлась щекой о его плечо. Подумала: нет, теперь мы не пропадем.
— Все-таки скажи: почему ты ушла тогда от моих? Ведь ты приехала к ним… Как раз в день похорон моей матери. Видишь, я все знаю. Почему же ушла?
— Да, я ехала к ним, но… Оказалось, что вторая комната занята, и я не хотела стеснять.
Поверил он или нет — она не знала, но ей было досадно, что опять он завел разговор об этом, разве об этом надо сейчас?..
— Я не могу оставить вас здесь, завтра же перевезу к моим… сейчас надо быть всем вместе, в куче, недаром же говорят, что свой своему поневоле друг!
Она вспомнила, что эту же поговорку повторял его отец. Как знать, кто теперь свой, а кто чужой?
— Скажи, вы поедете через Москву?
— Нет, мы стоим севернее. А почему ты спросила?
Ну вот, подумала она, я так и знала: надежды не сбываются… либо сбываются тогда, когда уже устанешь надеяться.
— Ты хотела, чтоб я зашел в институт, да? И попросил, чтоб тебе выслали вызов, да?
— Н-нет. Я уже написала туда сама. Теперь я все могу сама.
Он повернулся на бок, чтобы видеть ее лицо.
— Ты сильно изменилась.
Она усмехнулась: еще бы! Когда меняется жизнь, меняется и человек, иначе ему не выстоять.
— Мы перегородим шкафами комнату, и ты никого не будешь стеснять, — вернулся он к началу разговора. — Ну, согласись хотя бы ради меня… Я там буду спокоен.
Ах, как хотелось ей согласиться — ради него! Но она представила, как будет жить среди них, разговаривать с ними… И потом — тетя Женя. Главное — тетя Женя.
— Знаешь, я встретила тут подругу, наши отцы вместе учились в Академии. У них — двухэтажный дом и много комнат, она звала меня к себе. Но я не могла и не могу бросить тетю Женю.