Они что, забыли меня совсем?

Она пыталась подсчитать, сколько времени прошло с тех пор, как послала отцу и мужу телеграммы, выходило — дней двадцать, не больше, и это немного успокоило ее, она стала думать, как же ей теперь быть без денег, но ничего придумать не могла. Должен же Виктор в конце концов прислать аттестат или деньги, а как быть сейчас?

О муже она почему-то думала теперь спокойно и чуть отчужденно; та острота разлуки, которая схватывала сердце, прошла; Нине казалось, что расстались они очень давно и между ними пролегла целая жизнь. Она ловила себя на том, что редко и мало думает о Викторе, она давно не получала от него писем и чувствовала, как рвутся ниточки, связывающие их, она бёз него прожила самый трудный кусок жизни, и это разделило их. Она уже написала письма отцу и Марусе, а ему все откладывала со дня на день, потому что не знала, о чем писать и как писать. «Дорогой и любимый»? Но она не чувствовала искренности этих слов. И потом, как объяснить, почему она не живет у его родных? И все тянула с письмом — вот получу от него, тогда и напишу… Возможно, подумала она, там, на улице Ленина, уже лежит его письмо к ней, но все равно к Колесовым пойти не могла.

В трамвае полезла в сумочку, наткнулась на письмо от неизвестной Люси, перечитала его. Заметила внизу приписку, которой не увидела раньше: «А племянницу свою он так и не разыскал». И тут что-то ударило в ноги — она вспомнила! Л. М. Райский — это же Лев Михайлович, тот, что приносил ей кипяток, — вареную картошку, ночами сидел у нее в ногах… И та последняя встреча на какой-то станции, с которой поезда унесли их в разные стороны… Сур ля муро… Господи, так он умер, умер…

Сидящая напротив женщина странно глядела на нее, и Нина поняла, что плачет. Уже пора было выходить, а она все не могла успокоиться, на улице сняла с ограды горсть снега, приложила к глазам… Вспомнила, как смотрел он тогда на нее, как будто на всем свете, кроме нее, никого у него нет… Обещал написать, да не смог, поручил медсестре Люсе, но все равно это был последний привет от него.

В коридоре загса, как и везде, была очередь, висело, правда, объявление о том, что регистрация новорожденных производится вне очереди, но она без очереди не пошла: у нее были заплаканные глаза и она все еще никак не могла успокоиться. В коридоре стоял гул, было накурено, ее, тогда еще слабую после болезни, пошатывало, а сесть было негде, она стояла, привалившись к стене, стараясь не слушать, о чем говорят, но к ней прорывались какие-то слова и фразы:

— В одночасье… Он и говорит… Она ушла…

Стоять пришлось долго, Нина часто выходила во двор подышать и посидеть на ступеньке, она пожевала темную лепешку, которую, сунула ей Евгения Ивановна, и вернулась в коридор.

Наконец вошла в небольшую холодную комнату, седая старушка взяла у нее документы — паспорт, свидетельство о браке и справку из Аксайской больницы — темные руки ее были в перчатках без пальцев, она часто подносила пальцы горсткой ко рту, дышала на них и опять бралась за документы.

— Что ж вы, милочка… За такие вещи штрафуют, милочка… Что ж вы так долго… — низким голосом ворчала она и строго смотрела на Нину.

— Болела я, — пробормотала Нина и вдруг опять заплакала, не удержалась, — быстрые слезы сбегали к подбородку, она подбирала их пальцами.

— Это зря, милочка, сырости мне не надо, и так замерзла… Никто штрафовать вас не собирается, это я так, для порядка.

— Я не потому, — всхлипнула Нина, — я потому, что умер человек…

Старушка подняла голову, посмотрела на нее:

— Родной, что ли?

— Родной…

Старушка вздохнула, записала что-то в толстую разграфленную книгу, велела Нине расписаться, потом вытащила из ящика зеленоватый бланк, со стуком макая перо в чернильницу, стала заполнять. Писала долго, выводила красивые буковки, время от времени поднимала голову, смотрела на Нину.

— Отец, конечно, на фронте?

— Да, — кивнула Нина, но тут же поняла, что спрашивают не про ее отца. — Нет, он пока в училище.

Почему-то ей показалось странным, что у ее сына есть отец. Она знала, но не чувствовала этого, не ощущала, что кто-то, кроме нее, имёет отношение к ее ребенку. Словно он родился только для нее одной, без участия отца, а только потому, что пришел его срок — так распускается почка на ветке потому, что приходит срок.

Старушка встала, протянула ей холодную руку:

— Поздравляю вас, ваш сын — гражданин Советского Союза…

На обратном пути в трамвае Нина достала из сумочки плотную зеленоватую бумажку, читала: Колесов Виктор Викторович. Ей было странно и умилительно, что этот Виктор Викторович — ее сын. И дома, вскипятив на керосинке молоко — плита уже не горела, покормив сына, она разглядывала этот документ, и опять умиляло ее, что вот у этого маленького человека есть уже свой документ, и он теперь уже не только для нее, а и для государства, и для всех живет «взаправду».

Она долго смотрела на графу «Отец», пытаясь разбудить в себе нежность, но душа оставалась холодной. Неужели я разлюбила его? Но ведь это стыдно, нельзя, быть может, он скоро уедет на фронт… Вспоминала, как прощались тогда на Красной Пресне, но и это сейчас не волновало ее. Она решила, что сегодня, сейчас же напишет ему письмо — про сына, как регистрировала его и как ее поздравили… Вырвала из тетрадки листок, достала огрызок химического карандаша, долго сидела над пустым листком й ничего не написала, решила, что надо дождаться письма от него — вдруг его уже нет и в Стерлитамаке?

Да нет, все это отговорки, поняла она. Разве для писем нужен адрес? И разве их Обязательно отправлять? Сколько писем слагала она для него в уме когда-то в поезде и в Ташкенте! Они рождались сами собой из ее тоски, сами собой рвались из сердца слова к нему — куда же все это делось?..

Вечером опять развернула зеленый листок, прочитала первую графу, где после фамилии, имени и отчества сына шла дата рождения. Она записана была сперва цифрами, потом словами. Нина пыталась взглянуть на эту дату глазами тех, кто будет жить после войны. Она ничего не знала о том времени, оно представлялось ей праздничным и светлым, и из того времени декабрь сорок первого предстанет, как легенда. Когда вырастет сын, он во всех анкетах напишет эту дату, и люди, читая ее, всякий раз будут удивляться, что он из того великого и страшного времени — и как же он уцелел? И может быть, уже за это станут к нему добрее…

33

Теперь, когда Нина мыльной тряпочкой смыла с литографии копоть и мушиные точки, она узнала эту картину — «Мадонна с цветком» Леонардо да Винчи. Как видно, литография висела давно, поржавели державшие ее кнопки, почернели края, а теперь репродукция засияла красками: голубое платье мадонны, розовый младенец, золотые нимбы над их головами…

Нина вспомнила, как до войны еще подростком ездила с отцом в Ленинград, они попали в Эрмитаж, и царство таких вот праздничных красок, стояли перед этой картиной, женщина-экскурсовод рассказывала ее историю — картина долгое время находилась в семье художника Бенуа, отсюда ее второе название: «Мадонна Бенуа». Потом экскурсанты пошли дальше, а они все еще стояли тут, и отец сказал: «Знаешь, она чем-то похожа на тебя, вернее, ты на нее… Этот детский выпуклый лобик…»

Нина взяла заплакавшего Витюшку на руки, села перед отмытой, обновленной картиной, долго разглядывала эту совсем юную мать, которая показывает своему малышу цветок… Безмятежная, счастливая улыбка освещает ее лицо, а ее розовый пухленький сын, весь в «перевязочках», тянется к цветку ручонками…

Нина посмотрела на Витюшку, он мусолил пустышку, держа ее в кулачке, а ей захотелось есть — ужасно, до тошноты, — она развернула тряпицу с кусочком завтрашнего хлеба, отщипнула от него, сунула в рот и не жевала, а просто подержала во рту, чувствуя, как рот заполняется голодной слюной. Этот хлеб предназначался на завтра, но она никак не могла удержаться, опять отщипнула, чтобы подержать во рту, но он не держался, а сам проглатывался.