— Надо идти…
— Болтай! Лежи себе, хворая ты.
Нина откинулась на подушки, смотрела на старуху, которая снова занялась клубком, и все хотела вспомнить, где раньше видела ее, а потом опять уснула, но и во сне мучила мысль о том, что надо идти, искать квартиру. И побрела по каким-то темным оврагам, там везде валялись большие камни, она, оступаясь, перетаскивала тяжелые ноги, вокруг не было ни людей, ни домов, но она все равно шла, потому что возвращаться было некуда. И вдруг вышла к тому дому-особнячку с крыльцом, там почему-то было лето, в распахнутых окнах шевелились знакомые накрахмаленные занавески, и дверь была открыта. Она поднялась на теплое крыльцо, чувствуя босой ногой шероховатость крашеных досок, и оказалась в широком коридоре, в нем стоял трехколесный Никиткин велосипед и знакомо пахло ванилью… И в комнатах все было прежнее, топорщились от крахмала тюлевые занавески, на окне желто цвела чайная роза, напротив двери стояло старенькое пианино, в кабинете отца — залитый чернилами письменный стол, когда-то Никитка опрокинул чернильницу… В детской — две кровати и Линина узкая кушетка, которую она называла лежанкой… Вот здесь я и буду жить, подумала Нина, ведь это мой дом и отсюда меня не прогонят. Но где же все? Где мама, Лина, Никита? Вещи стояли на своих местах, а людей не было, но все указывало на то, что они только что сидели тут, — отставленный стул, завернутый край скатерти, еще качался на гвозде ремень, отец недавно правил бритву, наспех брошена на кровать мамина гитара с пышным бантом… Сейчас мама войдет, возьмет гитару и запоет: «Вот вспыхнуло утро…»
Здесь и буду жить, опять, но уже неуверенно подумала Нина и все прислушивалась к тишине коридора, ожидая услышать шаги. И вдруг вспомнила: да ведь сейчас война, отец на фронте, мамы давно нет, а Никитка где-то в эвакуации с мачехой… Выходит, я забралась в чужой дом, сижу тут, а надо идти искать квартиру… Она посмотрела на свои ноги — как же я босиком по снегу?
— Надо идти, — четко произнесла она и проснулась.
В комнате было темно, из-за задернутой ситцевой занавески просачивался желтый свет, куда-то делась румяная старушка, а может, ее и не было, просто приснилась… За занавеской стукали железной посудой, разливался приторный сладковатый запах, кто- то ходил по жидким половицам, и Нина никак не могла понять, где она и кто там ходит.
— Пора идти, — громко сказала она и села на кровати, спустила ноги. Все поплыло перед глазами, и она сидела, превозмогая головокружение.
Дрогнули и раздвинулись занавески, впуская прямоугольник света, вошла женщина с темным узким лицом, чем-то она напоминала Лину, только казалась старше.
— Ну, отудобила маленько? — Она выхватила из волос круглую гребенку, привычно поскребла голову раз-другой, и Нина сразу вспомнила: тетя Женя!
— Мне надо квартиру искать, — слабо выговорила она.
Евгения Ивановна подошла, тронула ладонью ее лоб — от рук пахло чем-то приторно-сладким.
— Ты, девка, три дня не евши, ослабла, куда тебе такой-то… А жар вроде упал.
Нина удивилась: Как это «три дня»? Я же только сегодня пришла сюда, вон та же лампочка горит… Она медленно повела глазами, чувствуя, как проясняется в голове.
— Старушка тут сидела…
— Это Политивна, она все три дня с тобой пробыла. Я на работе, а она тут.
Значит, не приснилась. Это та самая старуха со странным не то именем, не то отчеством. Почему-то это обрадовало Нину.
— Как странно ее зовут.
— Зовут Лизаветой, а отец Ипполит был, да разве ж выговоришь по отцу? Язык сломаешь, вот и кличем Политивной, она привыкла.
— А кто она?
— Нет никто. Соседка моя. Нищенка.
— Как — нищенка?
— Нищенка и есть. При церкви кормится. Свечи продает, ну, и кусочки берет, кто подаст… Ей можно, она головой больная. А так старуха добрая, хоть с придурью. Евгения Ивановна засмеялась, привычно провела гребенкой по волосам. — Градусника у меня нет, а по всему, жар у тебя упал, счас кашу тыквенную поедим. Встанешь или сюда подать?
Нина стянула с колен одеяло, почувствовала в руках тяжесть и боль — так бывает, когда долго что-то несешь на согнутых руках… И вдруг ужас пронзил ее: а где же сын?!
— Где… Где… — задыхаясь, выкрикнула она. Господи, я же совсем забыла о нем! Как я могла? Она шарила по постели руками и повторяла испуганно свое «Где?» и смотрела на Евгению Ивановну остановившимися глазами.
— Да окстись! Тут он, никуда не делся, Политивна понесла к Клавдии.
— Зачем? Куда?
— А как кормить? Ты в жару лежишь, молока нету, Клавка своего кормит и твоего кормила…
Евгения Ивановна вышла, а Нина, тяжело дыша, все еще не оправившись от испуга, ощупала свои груди — что же я буду делать теперь, как кормить?
Загремело в сенях, глухо бухнула тяжелая дверь, в комнате заговорили, но голоса тонули в тяжелом теплом воздухе, Нина не разбирала слов, и тут Евгения Ивановна внесла ребенка.
— Получай!
Витюшка спал, Нина размотала с него одеяла, он остался в простынке, она прижалась щекой к его личику, полежала так, вдыхая теплый младенческий запах… Сын вошел в ее жизнь, но еще не завладел сознанием, иногда она вроде бы забывала о нем и ни разу не видела во сне, от этого чувствовала свою вину перед ним — как же так, ведь я люблю его и никого, кроме меня, у него нет, я ему единственная защита… И чем же его теперь кормить? Она смотрела на него, и от нежности и жалости у нее щемило сердце.
— Ай туда тебе подать? — уловила она конец фразы. Загородила сына подушкой, встала. Сунула ноги в короткие обрезанные валенки — они стояли у кровати, — перебарывая слабость готовых вот-вот переломиться в коленях ног, вышла в комнату.
Евгения Ивановна и Ипполитовна ели желтую кашу из тыквы, без хлеба, от нее шел приторный запах, Нина есть не хотела, а все пила пустой несладкий чай. Да это был и не чай, а кипяток, закрашенный горелой коркой хлеба, но Нина пила жадно, стакан за стаканом, и все не могла напиться.
— Ох, люблю чай, особенно после бани, — заговорила Евгения Ивановна, кося глазом на Нину. — И что бы дуре запастись еще тогда, до карточек?
Ипполитовна, разморенная горячей кашей, стянула с головы платок на плечи, седые волосы ее, заплетенные в две жиденькие косицы, были перевиты коричневой тесьмой, завязанной на темени бантиком.
— На всю жизнь не. напасешься, — сказала она. — Теперь терпи до послевойны.
— Да уж потерплю, без чаю не помру. Говорят, семь лет мак не родил, а голоду не было. Чай — не хлеб, без него можно, только бы война проклятая скорее кончилась!
— Куда денется, кончится. — Ипполитовна доела кашу, облизала ложку, вытерла губы. — Давеча старик в церкви рассказывал, мол, сон видел: два гроба стоят, в одном кровищи полно и написано «сорок один», в другом цветы разные, написано «сорок два», и по всему выходит, в сорок втором войне конец!
— Ой, погоди ты со своим стариком, забыла совсем! и Евгения Ивановна всплеснула руками, — У нее на заводе митинг был, по радио сам Калинин выступал, про освобожденные города говорил: Наро-Фоминск, Калуга, Калинин, а дальше не упомню…
— Вот и выходит, в сорок втором войне конец! — подхватила Ипполитовна.
Евгения Ивановна покачала головой:
— Ой, навряд… Сколько земли отдали, не поспеть за год вернуть.
Нина вспомнила свой сон, спросила:
— А если во сне цыганка дитя отдает, это к чему?
Ипполитовна зарумянилась щечками, засмеялась:
— Дак, если девочка — к диву, мальчик — к прибыли, выходит, все — к добру.
«К добру» для Нины, как и для всех, сейчас означало одно: конец войне! Может, и правда в сорок втором наступит этот конец? И она вернется с сыном в Москву, вон уже как далеко немца отогнали…
Ипполитовна посмотрела на Нину, вздохнула раз- другой.
— Несладко тебе придется с дитем-то… Прибрал бы его господь на свои пречистые рученьки, развязал бы тебя…
Что она такое болтает? Глаза Нины заплыли слезами, все вокруг стало далеким и мутным.
— Ты, старая, говори да оглядывайся! — раздался суровый голос Евгении Ивановны. — Богу молишься, а греха не боишься, чего младенцу просишь? А ну как тебя за это черти в геенну потянут?