Пеструшки и хохлатки уже снялись с нашеста, разбрелись по двору. Я пошел ловить их: проклятый курощуп не простит промедления.
И все же, когда он убрался со двора, я подбежал к отверстию в стене. Юра был уже далеко — понурясь, шел по дороге, маленький и очень озабоченный мужичок.
Несколько раз он оглянулся, но теперь хоть криком кричи я, все равно не услышит.
Дня, кажется, через два после этой истории толсторожий фельдфебель с утра уехал на склад за продуктами. Генерал накануне не ночевал дома, не появился он и к обеду, и к ужину. Прислуга, оставшись без присмотра, решила, что называется, кутнуть.
— Иван! — позвал меня один из солдат и, безбожно путая русские слова с немецкими, принялся что-то объяснять. Из всех этих немыслимых соединений «тринкен руссиш шнапс» и «давай-давай скоро» я не без труда уловил, что немцам желательно разжиться самогоном и что заплатить за него они готовы марками.
— Идет,— согласился я, соображая, что могу извлечь для себя кое-какую выгоду из этой их затеи: выпустят за калитку, а там дорога широкая...
Увы, немцы оказались хитрее, чем я думал. Тот же самый солдат, что объяснял мне задачу, повесил винтовку на плечо и показал на дверь: пошли.
Делать нечего, вдвоем так вдвоем. Хоть воздуха свежего глотну, а то совсем закис на их псарне...
Я повел немца по селу с таким расчетом, чтобы пройти мимо родительского дома.
Немец шел позади меня, приотстав шага на два. «Конвоир,— невесело усмехался я.— Еще бы винтовку наперевес взял! И ведет-то он меня — не я его...»
Вот и наша изба.
Первым, кого я увидел, был отец. Приволакивая больную ногу, он с лопатой вышел на крыльцо, вслед за ним появились мама и Зоя, тоже с лопатами в руках.
Я забеспокоился, примедлил шаги: что-то такое случилось. Вид у отца насупленный, да и мама с сестренкой не веселей.
Все трое прошли за дом. А тут Юра вывернулся из-за угла, в каждой руке по кирпичу несет. Деловитый такой, и меня вовсе не замечает.
Я пошел совсем тихо.
— Шнеллер! — напомнил о себе немец.— Шнеллер, иван!
Я повернулся к нему, почти закричал:
— Мой дом, понимаешь? Отец, мать, понимаешь?
Немец не хотел понимать, или надраться ему не терпелось!
— Шнеллер! — орал он, не слушая меня.
А мне и нужно лишь, чтобы он орал погромче. Вон Юра снова из-за угла вынырнул, в нашу сторону смотрит.
— Валька!
Руки у него опустились, кирпичи шлепнулись на землю.
— Пап, мам, солдат Валентина куда-то ведет!
И тотчас после его крика мама выбежала к крыльцу, за ней отец и Зоя появились. Четыре пары родных глаз смотрели на меня в напряженном ожидании, с тревогой и отчаянием смотрели.
— Не волнуйтесь, мы самогонку ищем! — крикнул я.— Вы чего копаете-то?
— Землянку, сынок. Выгнали нас... из дому. Сперва на чердаке ночевали, а теперь совсем гонят...
— Шнеллер! — вышел из себя немец и толкнул меня в спину.
Я поневоле ускорил шаги.
Последнее, что я услышал, было громко сказанное отцом:
— Ты там поосторожней, Валентин, зря на рожон не лезь...
И резкий, как удар хлыстом, вопль немца:
— Вег!
Это на Юру немец кричал, Юра хотел нагнать меня.
Назад мы возвращались другой дорогой и у самой калитки напоролись на фельдфебеля. Он отобрал у нас бутылки с самогоном, на глазах у оторопевшего часового разбил их об ограду и съездил по физиономии моему перетрусившему конвоиру.
«Так тебе и надо»,— подумал я со злорадством, вспоминая бесконечные «шнеллер!», которыми этот солдат вконец измучил меня по дороге.
Но фельдфебель и обо мне «позаботился».
Впрочем, за то, что узнал я во время этой вынужденной прогулки,— а узнал я главное: все мои родные живы и здоровы,— я не поскупился бы заплатить и более дорогой ценой.
Полмесяца живу, как в тюрьме. Раз и навсегда отведено мне место: печь. Там, на раскаленных докрасна днем и ночью кирпичах должен я находиться все то время, пока не ловлю кур, не рублю дрова, не ношу воду...
Руки, ноги, бока обожжены. Душно, муторно.
Ворочаюсь на рядне — оно не спасает от жара печи, вынашиваю планы мести толсторожему фельдфебелю. Может, двухведерный чугун кипятку опрокинуть на него по нечаянности?.. Его ошпарю, а меня — расстреляют. Нет, не пойдет. Или во дворе улучить момент, когда зазевается, стукнуть поленом по голове? Только куда я мертвое тело запрячу? Все равно найдут... «Не лезь на рожон, Валентин»,— советовал отец.
Но думать о мести — сладко, это единственное мое утешение.
В горнице, за неплотно закрытой дверью, патефон наигрывает какую-то гнусавую мелодию. Шумно от хмельных голосов, от хлопанья пробок. Генерал и свита празднуют очередную победу немецкого оружия. Фельдфебель, повар и два немчика из рядовых избегались, подавая на стол свежую закуску, бутылки с пестрыми наклейками.
В кухню заглянул офицер в черном мундире эсэсовца — здоровенный одноглазый детина: левый глаз прикрыт повязкой.
— Иван! Рус иван!
Я забился за трубу.
Эсэсовец не поленился приставить к печке табуретку, встать на нее. Нащупывая меня в темноте, взял за воротник.
— Ком! — И рывком сдернул на пол.— Пошель!
Он подтолкнул меня к выходу и, заглянув в горницу, что-то крикнул. Тотчас вывалилась оттуда толпа пьяных офицеров. Раскисшего генерала поддерживали под руки двое: переводчик и молоденький обер-лейтенант.
— Иди в сад,— сказал мне переводчик.— Сейчас развлекаться будем.
Ничего хорошего от прогулки в сад я не ожидал. Но того, что случилось дальше, не ожидал вовсе. Меня подвели к забору, заставили раскинуть руки, в каждую вложили по пустой бутылке. Эсэсовец отсчитал десять шагов, носком ботинка провел по земле, черту. У этой черты и столпились офицеры.
Смеркалось. Мурашки бегали по моему телу, и думать мне уже ни о чем не хотелось. Какое-то безволие охватило все мое существо.
Первым стрелял одноглазый эсэсовец. На мое счастье, стрелком он оказался превосходным: бутылки, одна за другой, разлетелись в моих руках, осколки царапнули по лицу, в кровь рассекли щеку.
Подбежал молоденький, с девичьим румянцем через всю щеку обер-лейтенант, вложил в руки мне новые бутылки. Пистолет подали генералу. Покачиваясь, нетвердой рукой начал поднимать он оружие.
Я закрыл глаза, навсегда прощаясь с белым светом.
Выстрел был один, во всяком случае, я услышал только один хлопок, но пуль оказалось две: одна впилась в доску забора чуть выше левого плеча, другая вдребезги расколотила бутылку.
Раздались аплодисменты, шумные восклицания. Я открыл глаза. Офицеры лезли наперебой поздравлять генерала, а он благосклонно одаривал их улыбками и рукопожатиями. Переводчик стоял чуть в стороне, под яблоней, и с невозмутимым видом играл ремешком расстегнутой кобуры.
Кто-то вновь протянул генералу пистолет, но генерал вдруг пьяно икнул, повернулся, и нетвердые ноги понесли его в избу. Офицеры последовали за ним.
Ой, мама родная, в счастливой родился я рубашке.
С трудом забрался на печь. Крупная непрекращающаяся дрожь сотрясала мое тело, и холодно было на жаркой печи. Лучше бы уж сразу убили, звери, чем так издеваться.
А веселье в горнице продолжалось.
— Парень,— услышал я вдруг,— эй, парень!
На меня смотрел переводчик: в одной руке он держал стакан водки, в другой — ломоть хлеба, толсто намазанный маслом.
— Выпей — все пройдет. Успокоишься.
Зубы клацали о стакан. С усилием проглотив застрявший в горле ком, я выпил водку до дна и не заметил, не ощутил ее вкуса.
— Спускайся вниз, там тебя ждут,— сказал переводчик.
Он вывел меня на крыльцо, поддерживая под локоть, проводил до калитки, распахнул ее, что-то объяснил часовому. Тот, молчаливый, скучающий, с автоматом на груди, выслушал, равнодушно кивнул и показал на дорогу.
— Твой брат? Ждет тебя. Можешь поговорить с ним.
Там, на дороге, действительно стоял Юра и внимательно смотрел на меня.