Очень не хватало Юрки и мне.
В семейном кругу вечерами невольно заходил о нем разговор. Вспоминали его мальчишеские шалости и проказы, любовались ими как бы со стороны, на расстоянии, и диву давались, за что же, за какие-такие особо тяжкие грехи и провинности можно было в свое время бранить и наказывать человека? Ведь вроде бы через край никогда и не переступал.
Самым желанным гостем в родительском доме стал пачтальон. К счастью, Юра не скупился на весточки о себе. И знаю я, по скольку раз перечитывались отцом и матерью Юрины письма, как долго, со всех сторон, обсуждалась любая строчка в них.
Из первого жалования, полученного им на заводе,— велико ли жалованье ученика-ремесленника, то же, что и у солдата-первогодка,— Юра половину суммы прислал домой.
— Распишитесь в получении, Анна Тимофеевна,— попросил почтальон, выкладывая на стол перед матерью бланк перевода.— Поздравляю вас, сынок самостоятельно зарабатывать начал-с...
Мама расписалась на бланке, а когда почтальон отсчитал деньги — для вящего впечатления, чтобы солидней казалось, все рублевками отсчитал — и вышел, мама вдруг расплакалась.
— Чего ревешь-то, чего? — возмутился отец.— Раз прислал деньгу, значит, на жизнь ему там хватает. Не ворует же он сам у себя. И то сказать — одет, обут, накормлен... Лучше давай-ка... за чекушкой на радостях схожу.
— Еще чего! — возмутилась мама. И всхлипнула.— Я же почему... Вот и кончилось детство у Юрушки.
Не скупился Юра на письма. И как я жалею сейчас, что мы не берегли их, что вот теперь по отдельным разрозненным клочкам, случайно сохранившимся, а больше всего на память полагаясь, приходится восстанавливать картину прошлого.
Брат писал, например, что работа в жарком литейном цехе очень понравилась ему. С восторгом рассказывал о своем мастере-наставнике, кадровом рабочем Николае Петровиче Крипове, о товарищах по училищу, о своем общежитии.
— Это же подумать только,— вздыхала и качала головой мама.— Пятнадцать человек их, ребятишек-то, в одной комнате живет. Тесно, поди...
Отец возражал:
— А что тут плохого? Пусть притирается к людям.
Когда получили фотографию, где Юра снялся с группой товарищей,— на всех шинели с блестящими пуговицами, на фуражках, чуть сдвинутых набекрень, эмблемы молодого рабочего класса: молоточки,— Борис завистливо вздохнул:
— Совсем на офицера наш Юрка похож.
— Позавидовал? Учись лучше, кончай семь классов без двоек — и станешь таким же,— уколола его Зоя.
Между прочим, с этого дня Борис подтянулся в учебе. Уже не отлынивал от домашних заданий, чаще брался за книги, и на смену густым двойкам и не очень твердым тройкам пришли в его дневник хорошие оценки. Пример брата действовал.
Помню, с какой радостью в одном из писем — оно пришло перед Новым годом — рассказывал Юра о своем вступлении в комсомол. Из письма же узнали мы впервые и о том, что он вместе с товарищами поступил в седьмой класс люберецкой вечерней школы № 1.
Но я, кажется, ушел далеко вперед. Вечерняя школа — это уже на втором году учебы в ремесленном...
Кончилось детство у нашего Юрки.
На побывку!
— Руки, руки, сынок, руки для начала покажи.
Юра, широко улыбаясь, протянул отцу руки ладонями вверх. Тот потыкал в них указательным пальцем, нащупал твердые бугорки мозолей, одобрительно произнес:
— Точь-в-точь от топора такие бывают. Вижу, дурака не валяешь — рабочим человеком становишься.
Все три семьи — родители с Борисом, Зоя с Митей и с детьми, мы с Машей — собрались отпраздновать первый приезд Юры домой, на побывку. Вот, обмолвился я, три семьи, мол, а ведь это — весьма приблизительно. Хоть и повзрослели мы с Зоей, и собственными детьми обзавелись, и жил я отдельно от стариков, но по-прежнему считали мы себя одной семьей, по-прежнему не только в праздничные, но и в будничные дни, по поводу иль без повода, чаще всего собирались у родителей.
Вот и сейчас, наобнимав Юрку до хруста в костях, нацеловав его, женщины ушли на кухню — готовить праздничный ужин, а мы, мужики, остались на крыльце: покурить, поболтать о чем-нибудь незначащем, но абсолютно необходимом.
Был тихий вечер, в мягких сумерках оплывали деревья в саду, по улице — то в одном, то в другом окне — вспыхивали розовые огоньки. Юра снял с себя шинель, фуражку, положил на перила крыльца, заметно отросшие волосы пригладил расческой.
— Хорошо дома.
Отец критически окинул его взглядом со стороны. Видно, заправка — ремень по гимнастерке и ни единой лишней морщинки — пришлась ему по душе.
— Борька-то правду сказывал: на офицера смахиваешь.
— Простудишься, Юрка.
— Ну да! Даром, что ли, холодной водой по утрам обливаюсь? Ты бы, Валя, курить лучше бросал — наживешь беду.
Я оглянулся: нет ли Маши поблизости. Вот и еще союзник ей. С утра до вечера пилят на пару с матерью: бросай и бросай курить. Единственная поддержка — батя. Он не выпускает папироску изо рта, смолит и смолит, а махорка — он ее по своему, по собственному рецепту делает — какой-то особой злой крепостью отличается.
— Значит, говоришь, соскучился по дому?
— Еще как! Теперь бы на рыбалку наладиться.
— То-то и оно. Везде хорошо, а дома все-таки лучше, пусть и не столица.
Отец, хоть и смирился внешне с отъездом Юры из дому, а все переживал в душе. И признание сына, видимо, польстило ему.
Тут нас к столу кликнули, и, когда расселись мы, чересчур говорливо, шумно, Зоя попросила Юру рассказать об училище. Брат начал было отнекиваться, что-де и училища толком не видел, и занимается-то всего несколько месяцев, а потом разохотился, увлекся, и вскоре нам стало ясно, как великолепно, прямо-таки чудесно живется им, ремесленникам. И в классах чистота образцовая, и на заводе к ним рабочие внимательны, и в столовой их кормят на убой — четыре раза в день. А стадион под боком, и спортом не только желающие занимаются — всех заставляют. Оно и понятно — рабочему человеку сила нужна.
Мама слушала-слушала восторженный и сбивчивый Юркин рассказ, а потом вздохнула:
— Прикипел ты к той жизни, Юрушка. Теперь уж в Гжатск не вернешься. Насовсем прикипел.
— Да я, мам, не знаю, куда на работу пошлют. Только ведь в Гжатске нет пока таких заводов. Я, когда на слесаря меня не приняли, переживал даже, а когда в литейный цех попал... Вот это да! Ни на какую другую работу эту не променяю.
Отец, успев опрокинуть под шумок лишнюю чарочку, поднял палец вверх:
— Вот что я тебе, сын, скажу. Всякая работа интересна, если по душе она, если ты ее характер понял и полюбил. Ну, а если не зажгла она в тебе огня — бросай ее, ищи другую. Чтоб по душе...
— Хватит болтать-то, Лень.
— Погоди, мать, пусть послушает. Обидели они меня, и Валька, и Юрка. Никто по моему ремеслу не пошел. А ремесло-то мне от отца по наследству досталось. Борька, паршивец, тоже на ихний манер от топора сбежит. Обидели... Но я про обиду забуду, если они в своем деле мастерами себя покажут. Из тех, кто не за свое дело берется, путных людей не бывает. Вот я и посмотрю: будет ли прок? Уразумел, Юрка?
— Уразумел.
Тогда давай-ка вот по махонькой. Теперь ты рабочий человек, самостоятельный, теперь тебе можно.
Мама с тревогой посмотрела на отца, перевела взгляд на сына. Юра, улыбаясь, взял чарку, чокнулся с отцом:
— На доброе здоровье, папа. Ты уж прости, но пить я не буду. Я ведь говорил — спортом занимаюсь.
И поставил рюмку на стол.
Отец, против ожидания, не обиделся. Наоборот.
— Смотри-ка, мать,— протянул он восхищенно.— Не избаловался малый на чужих-то людях.
Вот такую проверку устроил отец сыну в тот день. Это, кстати, вторая была. А первая — там, на крыльце, когда отец заставил Юру показать руки.