Глаза раскрываться не хотели. Протянул руку — Юры на койке уже не было, но постель еще хранила тепло его тела.

Вылезать из-под одеяла мне тоже не хотелось: в избе, знал наверняка, сейчас не то что прохладно — студено. Лежал с закрытыми глазами, слушал медлительно-спокойный рассказ отца.

— Из Гжатска выехали в сумерки,— говорил он.— Сначала ничего вроде, ладно, а потом метель нас прихватила. Перепугались малость, думаем, не заплутать бы. До Тетерь доехали кое-как — решили остановку сделать, заночевать. К утру улеглось, так снова в дорогу пустились. Спешили к празднику успеть.

— Ну и хорошо, а я уже было обеспокоилась,— отвечала мама.— Завтракай да отдохнуть ложись.

— Какой теперь отдых...

— Валь,— прошептал над самым ухом Юрка.— Слышишь, Валь?

С трудом разодрал я веки. Юрка одет, умыт, причесан. Наклонился надо мной, на лице — таинственность и нетерпеливость: что-то, видно, знает такое, чего не знаю я, и хочется ему, очень хочется поделиться своей тайной, и радостно, что он узнал первым.

— Валь, вставай, пойдем в сени.

Как и с вечера, помигивал за стеклянным пузырем семилинейки огонек — теперь уже не такой яркий, потому что предутренняя темень, не в пример полуночной, не так плотна; ходики на стене выстукивали минуты: тик-так, тик-так... Стрелки на ходиках показывали очень раннее время: без десяти пять. Мама, управясь с ухватами, задвинув в печку большой чугун со щами, куталась в теплый платок — ей сейчас на ферму надо было бежать, к поросятам своим подопечным. Отец сидел за столом и ногтями сдирал «мундиры» с холодных картофелин — от вчерашнего дня осталась картошка. Завтракал.

— Здорово, батя,— сказал я ему и, как был, в трусах, в майке, выскочил вслед за братишкой в сени.

Мороз ударил в колени, знойные мурашки побежали по телу.

— Ух!

В сенях, на скамье, стоял с прикрученным фитилем фонарь «летучая мышь». И тут, в скупом его свете, я вдруг увидел прислоненную к стене елку. Тонкая и пушистая, верхушкой доставала она потолок и сверкала каждой своей ветвью, каждой иголкой. Это снег и льдинки застыли на ней и теперь отражали скудный, желтоватый свет «летучей мыши». Юра вывернул фитиль в фонаре, качнул веточку на елке — осыпался снежок, льдинки на ветке заискрились, заблестели, а одна упала на пол, разбилась с хрустальным звоном.

— Вот это да! Отец елку принес?

— Игрушек вовсе не надо,— невпопад ответил братишка.— Правда, Валь? Так вот и поставим. Красиво!

— Она растает, Юрка. От тепла растает. И ничего не останется.

Юра погрустнел, а я, почувствовав, что совсем замерзаю в холодных сенях, побежал в избу.

Подарки

Дом наш на высоком каменном фундаменте стоит. Громоздкие, неподъемные камни эти присмотрели на дальнем поле и прикатили во время стройки самолично отец и мать. И как управились?.. Просторный у нас дом, соломой крытый, из звонких, пропитанных запахами солнца и смолы лесин сложенный. Он и срублен был отцовским топором, и поставлен был на хорошем месте — на самой окраине села, у дороги, что ведет в Гжатск, в районный центр.

Вокруг дома — сад: яблони, вишенки, смородина. За дорогой — у нашего дома она делала поворот почти под прямым углом — луг. Зимой он белый, заснеженный, а летом — цветистый, пестрый, гудящий пчелами. Дальше, за лугом, стояли молочно-товарные и животноводческие фермы, мельница-ветрянка лениво помахивала крыльями. За мельницей, полгоризонта синим поясом увязывая, лес виднелся.

Если же к нам идти от центра села, от школы, например, то следует спуститься по довольно отлогому и длинному склону. Зимой это было очень удобно: едва первый снег выпадал и склон становился выше, круче, мы, ребятня, подошвами валенок такие прокатывали на взгорье ледяные дорожки — одно удовольствие. Возвращаешься, бывало, из школы, остановишься на минутку на самой вершине склона, посмотришь вниз, а потом оттолкнешься посильнее и — только держись, смотри, как бы нос не расквасить! Мчишь без останову. Притормозишь где-нибудь далеко за родным домом и вдруг обнаружишь, что шапку на полпути обронил, что сумка твоя раскрыта, а тетрадями ветер на снегу играет. Идешь собирать.

От родителей, понятное дело, за обувь доставалось — «горела» она на наших ногах.

В тот день, последний день декабря, занимались мы в школе недолго: нам раздали табеля с оценками за вторую четверть и распустили по домам, предупредив, что в три часа дня в школе состоится новогодний вечер.

Домой мы с Зоей шли, утопая по колено в снегу: ночная метель сделала свое дело — засыпала, замела наши ледяные дорожки. Только редкая цепочка глубоких следов — наших же, утренних — бежала нам навстречу по склону.

У крыльца дома топтался Юра, нас поджидал. Шапка на нем моя, старая,— тесна она мне стала, да и водилось так в нашей семье, как и в других крестьянских семьях: младшие все донашивали за старшими, достаток не ахти какой имелся. На подбородке шапка тесемками завязана, так что только глаза и нос покрасневший видны. Пальтишко длинное и пестрые, мамой связанные варежки на руках.

Завидев Зою и меня, Юра побежал навстречу, глотая слова, прикартавливая чуть-чуть, закричал:

— Я тоже... с вами... в школу... пойду... На праздник...

— Пойдешь-то ты пойдешь,— ответил я,— только вот беда: тебя ведь никто не приглашал туда. Вдруг не пустят?!

— Ну что ты болтаешь, чего выдумываешь? — вступаясь за брата, оговорила меня Зоя.— Как это не пустят?

— Очень просто. Кто он такой? Не школьник даже. Так, от горшка два вершка.

— Пустят,— упорствовал Юра.— Меня Ксения Герасимовна пригласила.

Трудно давалось ему сложное имя-отчество моей и Зоиной учительницы, и он для убедительности повторил еще раз:

— Ксения Герасимовна... пригласила. Сама! Я катался на лыжах, а она подошла и сказала: «Приходи, Юрик, в школу, у нас праздник сегодня, и у тебя тоже будет праздник».

— Тогда придется взять.

В избу мы ввалились втроем — точно в жаркую речную воду окунулись. От печи исходило ровное тепло, вкусно пахло свежими щами, а посреди комнаты в крестовине, только что слаженной отцом, стояла наша красавица елка. Росинки блестели на ее ветвях, и, пританцовывая, ходил вокруг нее и хлопал в ладони Бориска.

Мы разделись и, пока оставалось время до начала школьного вечера, принялись обряжать елку. Хозяйничала Зоя, мы с отцом помогали ей, а Юра и Борис вертелись около. То есть не то чтобы вертелись — норовили игрушки на ветки цеплять, да не все у них получалось... Борис был увальнем, ходил медленно, весь преисполненный какой-то внутренней важности, и Юра не упускал случая поддразнить его. Так было и сегодня. Схватив Бориску за руки, Юра подтянул его к себе, приказал, строго глядя брату в глаза:

— Будешь делать, как я. Заниматься зарядкой будем. Делай р-раз!

Две пары рук — одна против воли их хозяина — взметнулись вверх.

— Делай — два!

Руки разошлись в стороны.

— Делай — тр-ри!

Руки упали вниз.

И снова:

— Делай р-раз!

Этаким вот манером — зарядкой — Юра изводил Бориску по нескольку раз на дню, особенно по утрам, и заканчивалось всегда одним и тем же: не выдержав такого вольного с собой обращения, Борис с криком, со слезами на глазах убегал искать защиты у матери. Так случилось и сегодня: Борька заревел, мать прикрикнула на Юру.

— А я что? Я ничего,— оправдывался  он.— Толстый Бориска очень, вот я...

Наконец и елка убрана — ох и красавицей же обрядили ее, а все не то, нет того сказочного блеска, что был на ней утром, когда в сенях стояла,— и время уже идти в школу, на праздничный вечер.

Мама открыла сундук, перебирает в нем что-то. Мы ждем, затаив дыхание.

— Юра,— зовет она,— я вот тебе рубашку новую к празднику сшила. Ну-ка, сынок, надень, посмотрим, хорошо ли придется.

Рубашка, по общему мнению, пришлась в самую пору. Юра подозрительно смотрит на нас: не задразним ли мы его за девчоночьи нежности? — а потом решительно идет к маме и целует ее в щеку: