Сестру и брата я встретил на полпути от дома.
— Уехали назад немцы,— с ходу сообщил Юра.— Кур постреляли и уехали.
— И магазин ограбили,— добавила Зоя.— Что могли — взяли, в колясках увезли. Теперь там наши добирают.
— Какие наши?
— Какие-какие! Свои, деревенские. Кто что успел, то и схватил...
Это показалось мне невероятным: чтобы наши колхозники да подняли руку на свой магазин?!
— Ты, Зойка, беги домой, а то там волнуются,— сказал я сестре,— а мы с Юрой пойдем посмотрим.
Сельмаг озирал улицу пустыми глазницами окон, двери его были распахнуты настежь. Робея, перешагнул я через порог. Пискнуло под ногами раздавленное стекло, а дальше ступить я не решился— пол был засыпан мукой и солью, истоптан множеством сапог.
У дверного косяка, прямо над моей головой, висел на гвозде новехонький хомут. Не знаю, зачем, но я снял его, надвинул на согнутую в локте руку, позвал брата:
— Пойдем, домой.
— Брось, Валь, хомут, все равно у нас лошади нет.
Я покачал головой:
— Пригодится. Шагай быстрей.
Юрка, упрямец, рядом не пошел — отстал на несколько шагов: стыдился идти рядом. Да и мне, признаться, было не по себе: на виду у всего села несу хомут, не то чтобы ворованный, а все же... деньги-то за него я не платил. Но какая-то недобрая сила — другие брали, а я что, хуже? — толкала меня вперед, заставляла ускорить шаги.
— Отоварился? — услыхал я вдруг знакомый голос и, обернувшись на него, увидел Андрея Калугина, сторожа со свинофермы.
— Небогатый куш,— посочувствовал он, приближаясь. От него здорово попахивало вином.— Раньше надо было поспевать. Тут самые шустрые мешками тащили...
Жаркая кровь прихлынула к моим щекам: я затоптался на месте, готовый провалиться сквозь землю вместе с этим проклятым хомутом. Юра бочком, не глядя на меня, проскочил мимо и бегом припустился по дороге.
— Немцы пришли и ушли, может — даст бог! — вообще стороной пройдут, оставят нас в покое,— рассуждал Калугин, привычно свертывая огромную самокрутку.— А уж кое-кто подумал, мол, все, полный капут Советской власти вышел. Подолом, что собачьим хвостом, закрутил, задницу германцу лизать готов, как, к примеру, Саня...— Он назвал фамилию.
— А что Саня? — не понял я.
— С подарком к его вшивому благородию — чтоб его черт забодал! — высунулась, куру неощипанную поднесла. Да он, вишь, забрезговал... А потом она поллавки домой и стащила...
Снова ощутил я на своей руке непомерную тяжесть хомута.
— Ладно, дядь Андрей, хватит тебе. Лучше я его опять в магазин отнесу.
Калугин ухмыльнулся, скривил губы:
— Чего уж там, волоки домой. Возвернется наша власть — тогда и принесешь обратно. Волоки и помни: люди — они ведь все видят, за всем примечают. А немцы, так я кумекаю, стороной прокатятся. Чего им у нас, в самом деле... Ступай, парень.
Он погрозил мне кривым, изъеденным махоркой пальцем и, чуть покачиваясь, побрел вдоль по улице.
«Когда придут наши — отнесу хомут в магазин. Я ж его и взял нарочно, чтобы какому-нибудь прощелыге не достался»,— утешал я себя, пытаясь уверовать в подсказанную стариком спасительную мысль. А на душе все равно было препаршиво.
Надежды Андрея Калугина не оправдались: не обошли нас немцы стороной. Через несколько часов после наезда мотоциклистов Клушино заняла крупная воинская часть.
Памятуя о просьбе Павла Ивановича, жил я в его доме, но теперь уже не один: немцы-квартирмейстеры подселили ко мне какого-то генерала со всей его немалочисленной свитой.
Только «подселили» — не то слово. Не я был хозяином в оставленном на моей совести доме...
Рус Иван!
Мне запретили выходить из дому. Даже во двор, даже по нужде мог отлучиться я только с разрешения толсторожего фельдфебеля — он ведал у генерала хозяйством.
До отчаянности унизительное положение, в котором я вдруг оказался, усугублялось тем, что я ровным счетом ничего не знал о своих: о родителях, о братьях, о сестре. Как-то они там перемогаются, живы ли вообще? За калитку меня не выпускали, кормили объедками с солдатской кухни, а в избу, занятую генералом, сельчанам доступ был закрыт: мне и словом перемолвиться не с кем, родным передать, чтобы не волновались.
Как-то ранним утром подошел я к окошку в сенях, попытался рассмотреть, что делается на улице. А улица, как на грех, обезлюдела: редко-редко баба промелькнет с ведрами на коромысле или стремглав, из одной избы в другую, метнется мальчуган.
Только сизые дымки над крышами — вот и вся картина.
И вдруг я увидел Юру. Это было так внезапно, так неожиданно, что я не поверил поначалу, думал, пригрезилось.
И все же я не ошибся.
Юра был совсем близко, может, в двух десятках шагов от калитки, у которой с автоматом на выпуклой груди топтался рослый часовой. Брат сидел на лужайке, на бровке неширокой канавы, сидел, опустив в нее ноги, и исподлобья поглядывал на наш дом.
«Пришел узнать, как я тут,— понял я.— Может, не в первый раз пришел».
Как бы исхитриться, подать ему знак? Выйти на улицу невозможно — часовой тут же прогонит обратно.
Горница занята генералом. Значит, путь к окнам, что смотрят на лужайку, тоже отрезан.
А, была не была! Вот выйду сейчас в сад, открою калитку. Пусть поорет часовой — не застрелит же. Зато братишка увидит меня, увидит, что я жив-здоров, скажет об этом дома. А может, и мне что-нибудь крикнуть успеет.
Я шагнул к дверям, но тут меня окликнули из кухни:
— Иван! Ком, иван!
Толсторожий зовет. Для него я, как и все русские без разбору, безымянный иван, иван с маленькой буквы.
Фельдфебель стоял посреди кухни, заложив пальцы рук за пояс. У печи возился повар в белом колпаке, тщетно старался разжечь ее.
— Чего тебе?
Фельдфебель мотнул головой в сторону двора:
— Курка давай! Фюнф курка! Жи-ва!
У Павла Ивановича оставались куры — штук тридцать или сорок было их, кажется. Каждый день на стол генералу и его окружению шло не меньше пятка.
Я вышел во двор, огляделся — вокруг никого. Снял курицу с нашеста, держу ее в левой руке, а правой тихохонько выдавливаю стеклянный глазок, вмазанный в стену.
Лишь бы Юрка заметил, угадал мой сигнал. Кусочек стекла выпал беззвучно.
Я просунул в отверстие курицу, с силой вытолкнул ее. Громко кудахтая, хохлатка на крыльях спланировала до калитки, перепорхнула через нее и ударилась о землю у ног часового. Тот равнодушно посмотрел на нее, сплюнул и, поправив автомат, начал отмерять шаги вдоль ограды. Краем глаза я видел его спину.
Ошалелая, полусонная еще курица бежала по пыльной дороге.
Лишь бы Юра сообразил, что не случайно вырвалась она со двора!
Я снял с нашеста вторую курицу — на всякий случай, для маскировки, зажал ее под мышкой и снова припал к отверстию в стене.
Ай какой молодец Юрка, понял-таки!
Он шел вдоль ограды, навстречу невидимому мне теперь часовому, держась от него на приличном расстоянии.
— Юра,— позвал я, когда он поравнялся с сарайчиком,— слышишь, Юра?
Брат остановился, повернулся в мою сторону — на голос, лицо у него растерянное и радостное.
— Ты где?
— В курятнике. Ты не стой на одном месте, Юрка, ты прохаживайся и рассказывай, как там у вас.
— Иван!
Я вздрогнул, обернулся. Толсторожий фельдфебель стоял за спиной в своей излюбленной позе: пальцы рук заложены за пояс, на бледных припухших губах ухмылка. Тихой сапой подкрался, сволочь фашистская! И я хорош — про всякую осторожность забыл.
Фельдфебель молча отобрал у меня курицу, размахнулся и ударил меня ею по лицу. Раз, другой, третий...
— Валя, где ты? Валя, пойдем домой! — надрывался за стеной брат.
Снова удар по лицу.
— За что? — вырвалось у меня.
— Молчайт!
И опять, опять...
— Давай курку! — отдуваясь, приказал наконец фельдфебель и показал на пальцах: мол, еще четырех.