В начале шестидесятого один за другим — с разницей в месяц — последовали вызовы в Москву. После первого Юра сообщил жене:
— Кажется, мы здесь не заживемся. Предлагают перевод в Подмосковье.— Подумав, добавил: — Впрочем, это еще не наверняка.
После второго вызова сомнений не оставалось.
— Увязывай вещи — едем,— сказал по возвращении.— На сборы день.
В молодости собираются недолго: сложили чемоданы, небогатую мебель соседям раздали, перед тем — нехитрое прощальное застолье устроили. Росстани.
После застолья сходили к морю, постояли на берегу, стараясь запомнить, навсегда сберечь в памяти и рокот прибоя, и нервный полет чаек, и панораму сопок с низко нависшим над ними небом. Еще на кладбище заглянули, на могилу Юры Дергунова.
Уезжали 9 марта. В день отъезда Юре исполнилось двадцать шесть лет. До звездного его часа оставалось тринадцать месяцев...
ГЛАВА 10
«В командировку, куда никто не ездил…»
Утро после грозы
С вечера «сухая» гроза разразилась, без дождя. Длинные молнии, похожие на искривленные лезвия гигантских ножниц, вспарывали, кромсали на куски черное небо, взрывались с ужасающим грохотом, наполняя избу мертвенным, бледным сиянием. Духота стискивала горло — не спалось, не лежалось. Я бродил по комнате, курил, прислушивался к тому, как во время раскатов грома жалобно попискивают стены нашей избушки, как дрожат стекла, как примолк в углу за печкой насмерть перепуганный грозой сверчок. Он давно прижился в нашей избе, надоедливый и беспокойный обитатель, и я долго охотился за ним, хотел выкурить из той щели в стене, в которую он забился,— очень уж мешал по вечерам своим нудным, затяжным стрекотом. А когда-таки обнаружил крикуна — взбунтовалась младшая дочка, Валя. Ей, оказывается, песня сверчка доставляла удовольствие. Она разговаривала с ним по вечерам, «заказывала» концерты, и он послушно откликался на ее просьбы долгим, несмолкающим скрипением.
Я все ходил, все курил, думал о пустом, незначащем, ждал дождя — пусть разрядит страшную духоту. Но ни единая капля не упала с грохочущего неба.
— Перестань курить, ради бога! Все стены прокоптил,— отругала меня Маша.
Бросив на пол старенькое пальтишко и подушку, я устроил из них постель. Но и на полу было так же душно и жарко, и уснул я очень не скоро.
Спал беспокойно, а на самом рассвете приснился мне Юра. В грохочущем самолете с узкими серебристыми крыльями он гонялся за грохочущими молниями, а они увертывались от него, не давались в руки. Я был где-то поблизости, рядом, хотел помочь ему, но руки и ноги, налитые свинцом, не повиновались мне.
— Ты что-то орешь все,— разбудила меня жена.
За окном занимался день.
Я вышел на крыльцо, разбитый, невыспавшийся, с тяжелой головой, злой на весь свет. И сон какой-то нелепый приснился, муторно от него на душе.
А день разгорался вовсю. Воздух был по-прежнему сух, но утро напоило его мягкой свежестью, и тянулись к солнцу не очень крупные еще листы на деревьях, и яблони, совсем недавно обронившие цвет, спешили напиться быстро тающей прохладой.
За хлипкой, чисто символической оградой, отделявшей нашу усадьбу от родительской, увидел я в яблонях кого-то полуобнаженного.
«Митя, что ли,— подумал я и удивился.— Только чего это он двухпудовиком с утра размахался?»
Подошел к ограде — нет, не Дмитрий. Сон-то в руку: Юра, собственной персоной. Свалился как снег на голову.
Он не видел и не слышал меня. Держа гирю в вытянутых руках, Юра делал глубокие равномерные приседания. Непохоже было, чтобы недавняя ночь с ее ужасающей грозой измучила его так, как измучила меня. А ведь он и приехал, видать, где-то за полночь, и спал, естественно, не очень много.
— Ать-два,— скомандовал я,— ать-два! Ишь ломает тебя, чисто в цирке... Может, лучше безделицу на дело променяем — дровишек, например, напилим.
— Привет, Валентин,— откликнулся он, не оборачиваясь и не кончая упражнения.
Сделав еще несколько приседаний, Юра поставил гирю на землю, подошел ко мне, протягивая руку. Пожатие, как всегда, было у него крепким, пожалуй, чересчур крепким, а дыхание — после возни с этакой-то тяжестью! — разве чуть более частым.
— Дров перепилить — это нам раз плюнуть. А ты давай умывайся и подгребай к завтраку. Видок у тебя больно кислый. Перебрал, что ли?
Я неопределенно махнул рукой: жаловаться на грозу почему-то устыдился.
За завтраком Юра отказался от предложенной отцом рюмки:
— Когда-то можно было, теперь — ни-ни! До особого распоряжения.
— Незавидная жизнь у испытателей,— съязвил я.
Он загадочно усмехнулся:
— Как знать, как знать.
Разговор конечно же перекинулся на его новую службу:
— Много летать приходится?
— А далеко?
— Устаешь?
— Какие-такие новые самолеты испытываешь? — осаждали мы его вопросами. Он отвечал, и загадочная усмешка то и дело трогала его губы, таилась в глазах, и чувствовали мы иногда какое-то смущение в его ответах, недосказанность какую-то, недомолвки. И понимали, что испытателю новой военной техники что-то нужно держать в себе, какие-то государственные секреты до поры до времени не подлежат огласке.
— Летаю,— отвечал он,— и техника новая, непривычная. Больше осваиваю, нежели летаю. С парашютом прыгаю. Науку грызу и спортом занимаюсь. Работа очень увлекательная, и много ее, работы: день маловат, иногда жалеешь, что в сутках не сорок восемь часов.
Это мамино присловье, она вот так же сетует постоянно: жаль, что нельзя растянуть сутки на сорок восемь часов.
— Темнишь ты что-то, Юрий Алексеевич,— сказал недовольно отец.— Чего-то не договариваешь. Ну да ладно, человек ты военный, обязан тайну хранить. А может, когда и проговоришься ненароком.
Юра весело и облегченно рассмеялся.
— Может, папа, и проговариваться не придется — так откроется...
После завтрака мы вышли во двор. Беря в руки пилу, Юра пригрозил:
— Сейчас я тебя в гроб загоню. И будешь ты лежать там в белых тапочках, такой молодой и такой красивый...
— Загнать меня сегодня нетрудно,— согласился я.
...Пробыл он на этот раз дома два или три дня. Вдвоем с ним мы перепилили и перекололи все дрова — и отцу, и мне. Сходили на рыбалку на утренней зорьке. Как-то поблизости от нашего дома, прямо на дороге, мальчишки затеяли игру в городки. Юра тут же ввязался в их компанию и влюбил в себя мальчишек тем, что фигуры выбивал он с первой, редко какую со второй биты.
Теперь он наезжал частенько, и всегда без предупреждения, всегда налегке и на очень короткое время.
Сейчас, через годы, вспоминается мне его смущение, когда атаковали мы его вопросами о новой работе, и понимаю я, как невероятно трудно было Юре в те минуты. Он никогда не умел лгать, правдивость была едва ли не самой заметной чертой в его характере. Иногда, чтобы не обидеть нас молчанием или резким ответом, он говорил вынужденную полуправду: да, летаю, да, прыгаю с парашютом, да, занимаюсь спортом. Все это, мол, необходимо летчику-испытателю.
Теперь мы знаем, что весна, лето и осень шестидесятого года были и временем самых напряженных тренировок будущих космонавтов, и временем их привыкания к новой технике, на которой им предстояло бороздить просторы Вселенной, и временем сколачивания самого космического коллектива, временем рождения и развития его.
Именно в эти дни сделана запись в журнале медицинских наблюдений за космонавтами, где сказано, что Юре свойственны «... воля к победе, выносливость, целеустремленность, ощущение коллектива», что у него постоянно отличное самообладание, что он «чистосердечен, чисто душой и телом» и что интеллектуальное развитие у Юры высокое.