Батька в последнее время разучился смеяться, и всегдашняя его мрачная озабоченность даже пугала нас. Еще осенью немцы взорвали сельскую церковь и нашу ветряную мельницу, посчитав, не без оснований, что они служат хорошими ориентирами для советской авиации и артиллерии. Жернова с ветряка свезли в старый амбар, что стоял неподалеку от кладбища, туда же доставили движок. После этого в нашей землянке появился Миша Сютев, староста.

— Придется тебе, Алексей Иванович, за мельника поработать,— сказал он отцу.— Других специалистов нет, знатоков, так сказать, а коменданту известно, что ты на все руки мастер.

— Да чтоб я! На немцев! На этих сукиных сынов!..— взвился отец и, подойдя вплотную к

Сютеву, белея щеками, спросил:— Ты обо мне коменданту рассказал? Ну!

Староста выдержал его взгляд.

— Возьми себя в руки, Алексей   Иванович, чай, не маленький. Умный ты человек, а разоряешься понапрасну... Зерно молоть не только немцам придется — оно и нашим нужно. Сколько солдаток с детьми осталось по селу! Подумай об этом. А откажешься — под ружьем тебя на мельницу отведут.

— Уйди с глаз моих,— тихо попросил   отец, опускаясь на скамью. Он еще не совсем тогда оправился от тифа, и вспышка гнева обессилила его вконец.

Сютев молча притворил за собой дверь, а на другой день пришли к нам два солдата с автоматами и повели отца на мельницу. В помощники ему, мотористом на движок, привели, тоже под конвоем, Виктора Каневского, того красноармейца из нашего села, что выходил из окружения с группой сибиряков. Товарищи его подались-таки из Клушина пробиваться к своим, а Виктору, слышно было, не то внезапная болезнь помешала, не то еще что. Застрял.

За их работой на мельнице немцы следили самым тщательным образом. Отец жаловался:

— Целый день фриц над душой висит. Туда не ходи, этого не делай, чтоб ему огнем сгореть...

Иногда он все же умудрялся принести в карманах горсть-другую муки. Для нас это был праздник — что-нибудь вкусное из этой муки мама наверняка изобретет! Но отца его обязанности мельника угнетали. В сердцах клял он свой тиф, который помешал нам уйти из села, свою больную ногу, которая не дала ему возможности служить в армии в гражданскую войну, в финскую кампанию, освободила по чистой от призыва и летом сорок первого...

— Как же огород-то поднимать будем?— спросила мама.

— Придется...

Отец взглянул на Юру, на Бориса и осекся. Я понял, что он не договорил: придется запрягать в соху Зорьку, нашу кормилицу и поилицу. Чудом пережила она эту зиму, почти все сено с осени выгребли немецкие солдаты для своих тяжеловозов, едва-едва стала набирать силу на молодой травке, а вот теперь — в соху ее!

Попробуйте сказать об этом при Юре...

 Вот и запрягли в соху нашу добрую Зорьку.

Мелко и часто дрожали ее худые рыжие бока, и, удивленная, не привычная к такого рода труду, она все крутила головой, мычала жалостливо — укоряла хозяйку.

Мама ухватилась за оброть, я налег на чапыги.

— Пошли, милая!

Корова сделала шаг, другой — соха чуть подалась вперед, неглубоко копнула землю. Да и не копнула даже — так, ковырнула.

— Ну, Зоренька, ну, милушка,— уговаривала мама со слезой в голосе и, с силой дергая оброть, показывала из руки кусок черствого хлеба...— Ну, иди же, голубушка.

«Голубушка» стала, потупила голову и — ни с места. Не шла Зорька.

— Н-но, зараза фашистская!— замахнулся я кнутом, и жалея корову, и мучаясь этой жалостью.

Кто-то камнем повис на моей руке.

— Не бей ее, Валь! Не бей...

Юрка?! Откуда он взялся тут? Ведь мама, все предвидя, сразу же, едва порезали картошку, прогнала его и Бориску в луга, за щавелем.

Борис стоял тут же, за спиной у Юры, держа в руках котелок с водой. Это они принесли нам попить.

Я прикрикнул на брата:

— Уйди, Юрка, от греха подальше. Огрею кнутом.

Он не ушел. Обнял Зорьку за голову, прижался щекой к ее влажным губам.

— Зачем вы ее запрягли? Зачем вы ее мучаете? Она же молоко давать не будет.

— Много ты его видишь, молока? Все немцы забирают,— вскипела мама.

— Мне Зорьку жаль.

— А мне не жаль?

Мама вдруг опустилась на землю и заплакала громко.

— Юра,— сказала она, всхлипывая,— сынок, ведь нам кормиться надо. Не засеем огород — зимой с голоду помрем. Да где же тебе это понять?.. Мать хоть  пополам разорвись, а накорми вас... Каждый день небось есть просите!

Юра вспыхнул, губы у него задрожали:

— Ладно, пашите, я лучше не буду смотреть.

Они с Борисом ушли, но дело от этого не продвинулось ни на шаг. Как ни понукали, как ни подгоняли мы Зорьку — не шла она в упряжке.

Отчаявшись, измученные вконец, выпрягли мы бедную корову из сохи и впряглись в нее сами: мама, Зоя и я. Тут немцы проходили мимо — остановились, пальцами в нас тычут, хохочут. Один фотоаппарат вскинул — снимает.

— Как хотите,— сказал я матери и сестре,— как хотите, а я так не могу. Чтобы они смеялись, эти гады...

Пришлось взять в руки лопаты. Хотелось вспахать побольше, да уж ладно: коли такое дело, сколько всковыряем, столько и хватит. Но понемножку, помаленьку, через пятое на десятое, а подняли мы наш огород, посадили картошку, небольшую делянку рожью засеяли.

Если б знать заведомо, сколько горя принесет нам эта рожь...

«Мины» на дороге

Отец что-то долго искал во дворе, потом заявился в землянку, держа в руках ящик из-под гвоздей. Ящик был пуст.

— Что за чудеса?  Куда это они запропастились?

Гвозди отцу были нужны, что называется, позарез: от взрыва бомбы, той самой, которая так некстати пощадила Черта, осела, грозила обрушиться на головы крыша землянки. Сейчас мы ставили подпорки, подшивали к потолку тесинки.

Куда запропастились гвозди — никто не знал, поэтому все промолчали. Только мама высказала предположение:

— Наверно, Черт перетаскал все.

— Зачем они ему?— резонно возразил отец.— Юрка, сознавайся, твоя работа?

Юра сидел на нарах в углу, рассказывал Борису сказку о злом сером волке и трех доверчивых поросятах.

Брал я немного,— недовольный тем, что его перебивают, отозвался Юра.

— Так тут ни одного не осталось, это как объяснить?— рассердился отец.

Юра молча пожал плечами: при чем, мол, тут я?..

В это время, как на грех, в землянку влетел Володя Орловский. Закричал от дверей:

— Скорей, Юрка, там целая колонна машин идет. Бе...

Юра сделал страшные глаза, и Володя поперхнулся, замолчал, неловко затоптался на пороге. Карманы штанишек у него подозрительно оттопыривались, что-то держал он и за пазухой в рубахе.

— Поди-ка сюда, голубчик,— позвал его отец.— Покажи-ка мне, что ты в карманах носишь?

Володя отступил было к дверям, но отец успел перехватить его, крепко взял за плечо:

— Давай-давай, не стесняйся.

— Показывай уж, чего там,— угрюмо посоветовал Юра: он сидел, не глядя на отца, и закручивал угол тюфяка.

Володя засопел, достал из кармана грязную тряпочку — что-то было завернуто в ней. Отец встряхнул тряпку — скрученный из трех вершковых гвоздей, лег на его ладонь «ерш».

— Вот они, гвоздочки!— почти обрадовано сказал отец.— А я-то, старый дурак, весь двор перерыл. Глянь-ка, Валентин, до чего додумались, стервецы: шляпки поотбивали, а концы заточили. Умно. Сколько ж у тебя таких штук?

Володя приободрился:

— Двенадцать.

— За пазухой тоже они?

— Ага.

— «Ага»! Тридцать шесть гвоздей загубили. А у тебя, сынок?— повернулся он к Юре.

— У меня нет — все у Володьки.

Отец, прихрамывая, прошел в угол, подвинул Юру в сторону, поднял тюфяк.

— Глупый ты, парень. Уколешь — на чем сидеть будешь?

Он достал из-под тюфяка десятка полтора «ершей» — точь-в-точь таких же, как у Володи.

— Это мины. Оружие,— нехотя объяснил Юра.— Военная тайна.

— Я понимаю, понимаю. Сколько ж машин «взорвали» вы на своих «минах»?