Так вот и идем: Юра тащит на плече монтажный пояс, Борьке достались «кошки». Дорога нам предстоит неблизкая: на шестом километре от Гжатска случился обрыв телефонной линии. Надо бы, конечно, до места аварии добираться на каком-нибудь транспорте, но с транспортом в районе небогато: все мы, связисты, передвигаемся пешком.

Длинноногие телеграфные столбы бегут нам навстречу по обочине дороги. С утра побрызгал дождь, и поля открываются нашему взгляду влажноватой и оттого особенно яркой зеленью всходов, и неумолчная песня жаворонка преследует нас от самого города.

Бориска вскоре отстает, плетется сзади.

— Давай-ка сюда «кошки»,— оборачиваюсь к нему.

Он смотрит на Юру, не соглашаясь, качает головой:

— Сам понесу. А далеко еще?

— Уже близко.

А Юра — тот спокойно идти не может. То вырвется вперед — догоняет пеструю бабочку, ловчится поймать ее, то ныряет в канаву и вскоре нагоняет меня, держа в руке букетик пестрых цветов. Вот остановился, нагнулся, сорвал что-то — прячет за спиной.

Борис поравнялся с ним.

— Закрой глаза, Борька, фокус покажу.

Младший недоверчиво смотрит на старшего, но на лице у Юры серьезность написана. Борька послушно закрыл глаза. Юра скомандовал:

— Раз-два-три! Скажи: а-а-а...

— А...

— Ф-фу!

Облачко пушинок летит в открытый Борискин рот с белоголового одуванчика. Борис, не в силах стерпеть обиду, замахнулся на брата «кошками», но тот ловко увернулся и убежал вперед.

Навстречу нам, тяжело попыхивая на взгорках, ползет обшарпанный грузовик. В кабине кроме шо-фера сидит солдат с карабином. Борта кузова расстегнуты, а на площадке, задрав вверх искореженный хвост, раскинув обрубленные крылья, стоит самолет.

— Смотрите, хлопцы, фрица на переплавку везут.

— «Мессершмитт»,— определил Юра.

Я усмехнулся:

— Знаток... А еще какие самолеты тебе известны?

— Все наши и все немецкие,— не сдается он.— У немцев такие были: «фокке-вульф», «хейнкель», «юнкерс». А у нас — «як»,  «лагг»,  «миг»,  «ил», еще   «тб» — это бомбардировщики, а «илы» — штурмовики. Я и конструкторов знаю: Лавочкин, Микоян, Ильюшин, Туполев...

— Еще «харрикейны» были, а ты забыл,— поддразниваю я.

Он задумался:

— Это, наверно, американский или английский. У нас таких нет, и у немцев тоже. Я узнаю.

— Как же нет, когда на них воевали?!

Он долго смотрит вслед проехавшей машине, потом грустно говорит:

— Ты все со мной, как с маленьким. А я ведь уже не маленький.

— Конечно. Тебе уж теперь и папины брюки, наверно, коротки,— грубовато шучу я.

Он снова молчит, долго молчит, а когда начинает говорить, и боль и обиду слышу я в его словах:

— Можешь смеяться, твое дело. Только, если б не война, я теперь не в пятый, а в седьмой перешел бы.

Мне становится стыдно.

— Ладно, Юрка, не один ты такой. Я знаю ребят, которые отвоевали и с орденами опять за парты сели. Да и с тобой учатся почти все твои ровесники, им бы тоже в седьмой ходить надо, а они, как и ты, в пятом... А «харрикейн», ты прав, английский истребитель.

Я хочу успокоить его, но Юру точно подменили: уже не рвется вперед, не бежит в канаву за цветами, не задирает Борьку — молча, нога в ногу, вышагивает рядом со мной. Молчит. А я в душе кляну себя за то, что как-то невзначай задел его самолюбие, дал нечаянный повод выплеснуть наружу то, что, по всей вероятности, носил он глубоко в себе, пряча от постороннего взгляда.

И что я мог сказать в свое оправдание? Разве то, что не по моей вине были украдены у него эти два года? Но только ли у него и только ли два?

А вот к тому, что Юрка уже далеко не маленький — к этому, видимо, надо привыкать.

...Я вскарабкался на столб, наращиваю провод. Горизонт убежал, отодвинулся от меня, и отсюда, с высоты, хорошо видны окрестные деревушки, синей каемкой проступает с одной стороны лес, с другой — ленточкой фольги вытянула свое тело в лугах река Гжать. Просторно, вольготно, и дышится легко.

Ребята внизу стащили с себя рубашки, загорают. Каждый по-своему. Боря вытянулся на траве, подставил солнцу спину. Руки у него тонкие, остро выпирают лопатки. Хлеб сорок седьмого года — с него не нагуляешь жиру.

Юра не может усидеть на месте, носится как заводной: всегда и везде умеет он найти себе занятие.

— Пойдем щавель рвать,— тормошит он брата.— Знаешь, какую поляну я нашел? Сила!

Бориска отмахивается.

— Уйди. Не видишь? Человек делом занят. Загораю.

— Эх ты, чучело! Загорать в движении надо, тогда хорошо будет. Вот нарву щавелю, мама щей наварит, а ты ни ложки не получишь. Облизывайся тогда.

Он убегает на поляну рвать щавель.

— Валь,— кричит мне Борис,— а правда, если со столба в небо смотреть, то звезды увидишь?

— Ночью?

— Нет, сейчас.

Я задираю голову, смотрю в небо. Легкие пушистые облака чуть приметно скользят надо мной, а выше — голубая-голубая бездна, и нет никаких звезд.

Юра присаживается рядом с Борисом.

— Это не со столба — это если днем в глубокий колодец смотреть, тогда звезды на дне увидишь. Я читал об этом. Вот когда в Клушино поедем — посмотрим в нашем колодце.

Он грустит по Клушину и часто вспоминает село.

Потом мы сидим на траве, закусываем. Обед у нас нехитрый: по три вареные, с голубиное яйцо, картофелины на брата, по тонкому ломтю хлеба, присыпанного солью. Обед нехитрый, а аппетит — на свежем воздухе, после дороги разыгрался волчий. И Юра вытряхивает щавель из рубашки, у нее завязаны рукава и ворот, получилось что-то вроде мешка,— и щедро потчует нас:

— Ешьте. А домой я еще наберу.

— Я так и знал,— жмурится от удовольствия Борис.

...После этого первого их «выхода на линию» ребята еще не раз и не два увязывались за мной.

2

Ранней весной в саду,— сад был молоденький, яблони-первогодки нехотя покрывались листвой, и это очень беспокоило отца,— Юра поставил на шестах три скворечника. Все три он сам и сколотил — очень красивые и удобные для птиц получились домики.

Скворцы, прилетев с юга, по достоинству оценили Юркино гостеприимство: их жилища не пустовали. Прошло какое-то время — в скворечниках запищали птенцы.

По утрам Юра спозаранку бежал на крыльцо слушать скворушек. Неодетый, не успев умыться и позавтракать, он мог стоять и час и два, пока неугомонные скворцы распевали на все голоса.

Однажды меня разбудили громкие крики брата, которые вскоре сменил невообразимый грохот. Я вскочил с постели, опрометью вылетел на двор...

Было отчего заорать. Разбойная наша кошка вскарабкалась по шесту к самому скворечнику и запустила в отверстие когтистую лапу. Юра бесновался на крыльце: кричал на кошку, размахивал руками, потом схватил в сенцах пустое ведро и заколотил по нему палкой. К этому шуму и грохоту присоединил свой голос Тобик — дворовый пес, которого Юра выходил со щенячьего возраста. А серой разбойнице хоть бы что — хладнокровно выковырнула птенца лапкой и сбросила его на землю.

Юра бросился к скворчику, но выронил ведро из рук, споткнулся о него, упал. А нахальная кошка с дьявольским проворством соскользнула с шеста, схватила птенца в зубы и была такова.

Братишка едва не расплакался.

— Подумаешь, съела кошка скворчика. Ей тоже небось жрать надо,— желая подразнить брата, философски заметил во время завтрака Борис.

— По шее хочешь? Так дам,— угрюмо пообещал Юра, и Борька притих, уткнулся в миску. А я, грешным делом, в ту минуту подумал, что, видимо, применяет иногда старший по отношению к младшему эту воспитательную методу: воздействие силой. Или потому притих Борис, что знал: слово держать Юра умеет, а момент для шуток не такой уж и подходящий...

Расстроился Юрка на весь день. В кошку, когда она, виновато мурлыкая, прибрела в избу, запустил старым валенком, и та ошарашенно исчезла за дверью. На линию со мной тоже отказался идти.

— Буду птенцов караулить.

Когда я уходил на работу, он нагнал меня на крыльце, попросил принести моток проволоки.