— Приедем сюда, Таня, а?

— Выберем времечко и приедем. Вернее, придем… Мой Курасов тогда будет командовать крупным соединением. — Таня сложила руки на колене, покачивалась, наблюдая пламя. — Он, вопреки законам моря, возьмет меня на свой флагманский корабль. Именно флагманский. Он любит быть флагманом…

— Да-а-а… — неопределенно протянул Букреев.

— Мы будем бродить по берегу, среди вновь отстроенных домов поселка… и никто нас не признает. Никто! Ведь никого сейчас из жителей нет. Как странно! Бьемся, страдаем, защищаем каждый камень, а никого нет. И даже полюбоваться нами некому со стороны.

— Все едино побило бы их, жителей, — сказал Горбань. — Лучше, что нет.

— Да, их бы побило, — задумчиво сказала Таня. — Они меньше нас были бы приспособлены к этой бойне. А мы живем… — Она вскинула волосами, словно стряхивая какие-то ненужные думы. — Вы сегодня веселы особенно, Николай Александрович.

— Сегодня все удачно получается. Кажется, чепуха — высотка, или, как ее назвал Рыбалко, клятый бугор, а вот взяли ее и, главное, без единой царапины, и приятно. Отобрали все же у них. Нравится мне Рыбалко. Помните наш переход через пролив? И знаете, кто еще мне по душе? Горленко. Сегодня вижу его, начищенного, красивого, уверенного в себе…

— Вы его послали на левый фланг?

— Послал. Там необходим был решительный офицер. Он появился и сразу переломил обстановку.

— Он хороший товарищ. Я ведь знаю его давно. Первый, кто помог мне по-дружески в морской пехоте, это Горленко. Незадолго перед войной он был студентом керамического техникума. Вы же знаете, как хорошо он лепит из глины игрушки. Помню, в Геленджике он мне подарил статуэтку — Будду. Сам вылепил, тонко…

Кулибаба стоял, выжидая, когда разговор окончится.

— Ты что-то хочешь нам сообщить, Кулибаба?

— Рыба готова, можно к столу. Только вот с посудой… Вилок нету, товарищ капитан.

— Природные вилки тоже в плохом состоянии. — Таня посмотрела на свои пальцы. — Горбань, ну-ка покажи свои лапы… Ей-богу, смотрите, Николай Александрович, разницы никакой.

У стола Таня развеселилась, шутила, и Букреев с удовольствием видел ее какой-то совершенно новой. Может быть, вот такой она будет тогда, когда можно будет пойти в театр, сесть за настоящий стол со скатертью, вилками и, может быть, даже с цветами. «Курасов в ней не ошибся, — подумал он. — Мне вот и самому приятно, весело и как-то легко, когда она здесь, с нами».

Писк зуммера позвал его к телефону. Дежурный встал, уступая ему место. Присев на табурет, он слушал беззаботный голос Степанова.

— Что? Горленко? — переспросил Букреев. — Вы знаете, кто для нас Горленко?..

Отодвинув табурет, Таня встала:

— Горленко? Убили?

Оттуда, от земли, обстреливаемой тяжелой артиллерией, долетало: «Горленко ранен. Мы представляем его к ордену Ленина…»

— Горленко тяжело ранен, Таня… Отбивал танковую атаку…

Глава тридцать пятая

«…Если раньше у меня были к тебе какие-то требования — одежда нужна, обувь, и мне казалось почему-то, что вам легче, то теперь я хочу только одного — чтобы ты остался жив.

Я переживу все материальные невзгоды. Дети ежедневно спрашивают о тебе, и я по ночам рассказываю им, придумываю. Ты скуп на письма, и мне приходится, рассказывая подробности о тебе, конечно, фантазировать, и извини меня, если что-нибудь не сходится.

Мы страдаем не только от каких-то бытовых неурядиц, а больше всего от волнений — живы ли вы будете.

Судя по твоему последнему письму, тебе предстоит что-то очень важное. Хайдар настойчиво предложил мне собираться, и как можно скорее. Сейчас он спит на диване и во сне бормочет что-то по-узбекски. Я не могу понять, что он говорит. Я смотрю на него и вижу тебя возле него. Ведь Хайдар не так давно был счастливее нас и видел тебя. Твое письмо короткое, а я люблю длинные письма.

Ты перешел в морскую пехоту, и мне кажется, что ты обязательно должен быть сейчас в бескозырке, с автоматом на груди, с татуированными руками. Я смотрю на карточку, еще ту, с тремя кубиками, долго смотрю. Вспоминаю своего кавалериста…

Тоскливо и грустно без тебя! Детишки прибегают: „Мама, дай хлеба“, и уносятся, и, если я задумаюсь, они ищут в моих глазах ответа, не о тебе ли, не случилось ли чего-нибудь с их папкой. Они чрезвычайно обрадовались отъезду. „Мы поедем на корабле! — кричит Тоня. — Мой папа теперь моряк“.

Мне ничего не нужно теперь, Коля, ничего. Я буду теперь близко от тебя, и все в мыслях моих, чтобы ты был жив, чтобы судьба сохранила тебя для семьи…»

Письмо от жены было помечено седьмым ноября. В этот праздничный день Огненная земля узнала об освобождении Киева. Украинцы — а их было большинство в батальоне — принялись кричать «ура», что всполошило немцев, открывших по позициям беглый артиллерийский огонь. Вспоминая день седьмого ноября, Букреев представлял себе умирающего Цибина, еле шевелящего губами, мутные его глаза, черные курчавые волосы, оттенявшие его желтоватый, словно стеклянный, лоб.

Манжула стоял перед Букреевым по-прежнему такой же строгий. Выжженные на прикладе автомата слова: «Мстим за погибших товарищей! Вперед, до Берлина!» — звучали, как клятва.

— Бронекатер идет с «Большой земли».

— Выяснили у старморнача, кто?

— Капитан-лейтенант Шалунов.

— Капитан-лейтенант Шалунов? Его повысили в звании?

— Не могу знать, товарищ капитан. Старморнач звонил: идет капитан-лейтенант Шалунов.

— Какое сегодня число, Манжула?

— Двадцать первое ноября, товарищ капитан.

— Спасибо. Идите, Манжула. Бронекатер разгрузить быстро…

Букреев находился на командном пункте, перенесенном с маяка в подземное помещение немецкой противокатерной батареи, отштурмованной Батраковым еще в первую десантную ночь.

Батарея стояла на высоком, пятидесятиметровом обрывистом берегу с хорошим обзором, и, хотя орудия были повреждены, орудийные дворики и железобетонная часть сохранились. Чтобы попасть на командный пункт, нужно было спуститься из орудийного дворика вниз метра на три и через тамбур пройти в первую комнату, или, как ее стали называть моряки, кубрик. В кубрике в целости сохранились двойные нары, стояли печь, стол с телефонными аппаратами и штабными бумагами и несколько табуреток. При немцах сюда была проложена электропроводка от полевой станции укрепрайона. Сейчас кубрик день и ночь освещался только мигалкой, сделанной из гильзы зенитного снаряда.

Железная дверь вела в другую комнату, занятую связными и ординарцами. Туда, через амбразуру, вырезанную в бетонной стене, проникал дневной свет и открывался вид на море и на берега Таманского полуострова. Здесь при прежних хозяевах располагался наблюдательный пункт батареи. До сих пор вдоль амбразуры по секторам сохранились прицельные отметки по угломеру, наряду с выщербинами — укусами моряцкой гранаты. Эту комнату называли кубриком НП.

Вторая железная дверь НП выходила к морю. Отсюда по ступенькам можно было спуститься к берегу.

Противник узнал новое место командного пункта батальона морской пехоты и обстреливал его. Прямых попаданий пока не было, а боковые удары только трясли кручу, и всегда при активном обстреле людям, находившимся на командном пункте, казалось, что они сползают к морю.

Немецкие артиллерийские самоходные суда ночью или днем, в туманы, подходили почти до самых отмельных наносов и били в упор по наблюдательному пункту. Это обычно вызывало только раздражение и брань ординарцев, но существенного вреда не приносило. Морские самоходы неприятеля не отличались меткостью.

Противник мог рискнуть высадить десант, чтобы атаковать командный пункт. На этот случай подходы были минированы и пляж простреливался косоприцельным пулеметным огнем, за что лично отвечал Степняк, вынесший на крайние приморские точки обороны лучшие расчеты Шулика и Воронкова.

В первые дни после ухода из маяка немцы не оставляли в покое новый командный пункт, и Горбань назвал это новое убежище двумя словами: «гамак» и «трясогузка».