— Давай, Шулик, продолжай… Тебе досталось, я вижу…

— Досталось, товарищ капитан. — Шулик улыбнулся, под усами шевельнулись его бескровные узкие губы. — Как горячка кончилась, отбили их, вижу — мне плохо. Послал тогда меня комвзвода продолжать свою дорогу до санбата. Дополз я тогда кое-как, на карачках, вот сюда, — в школу тогда уже угадало. Сидит наша Надя, по Татьянке плачет. Узнал я ее, узнала и она меня. — Шулик провел рукой по бороде, скосил глаза в сторону внимательно прислушивавшейся Котляровой. — «В чем дело, Шулик?» — спрашивает она меня. «Рука, говорю, Надя». — «Покажи». Показал я ей. «Да у тебя рука того…» Сделала она мне ванночку, наложила досточку. «Не разматывай только, — приказала мне, — а то все напортишь. Лопнула у тебя кость, потому и рука деревянная». Хотел я уходить и не смог, товарищ капитан. Свалил меня окаянный бок. И стыдно: морская пехота, а тут какой-то бок, да еще рука… Все едино, думаю, не больше суток отваляюсь и туда опять, к пулемету…

— Не спеши, Шулик! — строго сказала Надя. — А то без руки останешься.

— Товарищ командир! — Один раненый приподнялся на локте и прямо смотрел на Букреева лихорадочно блестевшими глазами. — Товарищ командир…

— Ну говори, Татаринцев, — сказал Букреев, зная этого моряка, пришедшего на флот из кубанской станицы. — Что хотел спросить?

— Передавали ребята-автоматчики — уходить будем…

— Откуда?

— Отсюда. Будем, товарищ капитан?

— Какой будет приказ, Татаринцев, — уклончиво ответил Букреев. — Будет приказ — уйдем.

Татаринцев, опустившись на спину, скривился от боли.

— Приказа еще не было? — спросил он с закрытыми глазами.

Букреев молчал.

— Если будет, скажите… Мы… тут решили… сами себя кончим. Тащить нас некуда и некому…

Взяв руку Татаринцева, Букреев почувствовал, как пальцы его благодарно сжались. Букреев поднялся, простился со всеми и вышел наружу. Ветер свистел в развалинах, в обрубленных ветвях деревьев. Тучи и ветер. Ни луны, ни звездочки — ничего.

Рядом с ним стояла Надя. Кажется, она была подругой Тани. Надя некрасивая: нос пуговкой, как говорится, с вечными веснушками, прямыми волосами и грустным взглядом невыразительных глаз. Но Таня всегда хвалила ее и всегда отзывалась о ней хорошо.

— Сегодня будем прорываться, — сказал Букреев.

— А их?

— Сделаем все, чтобы отправить.

— Ведь всех трудно очень?

— Да.

— Я буду сопровождать их?

— У нас вы последняя сестра. Вы будете нужны в прорыве.

— Но как же так? Там же люди беспомощные, одни! Через пролив… В такую погоду!..

Надя всплеснула руками и неожиданно зарыдала, громко всхлипывая. Букреев понимал, что с ней происходит.

— Перестаньте, Котлярова! — строго сказал он. — Там могут услышать раненые. Что могут подумать?

Она притихла, отняла руку от лица. Прямые ее волосы свисали из-под шапки, на поясе матово поблескивала бляха. На бляхе был выдавлен якорь. Люди, выполнившие свой долг и лишенные возможности двигаться без посторонней помощи, — тоже якорь. Букреев резко спросил Котлярову о том, кто из порученных ей раненых может самостоятельно двигаться.

— Может только один Шулик и вот в той землянке еще трое, — после короткого раздумья ответила Надя.

— Приведите сюда Шулика.

Надя вернулась с Шуликом, опиравшимся на нее.

— Вот и еще раз сегодня повидались, товарищ капитан! — сказал он весело. — А темно как! И, кажется, нордовый дует.

— Шулик, — тихо произнес Букреев, — сегодня мы уходим к главным силам. Сегодня мы прорываем блокаду и уходим.

— Здорово! — воскликнул Шулик. — То-то, когда Татаринцев вас спрашивал, товарищ капитан, вы не сразу… Конечно, при всех такое нельзя было сказать.

— Сумеешь ли ты, Шулик, пройти сам, без всякой помощи, примерно… двадцать километров?

— Ежели спокойно, чтобы не торопить, смогу.

— А с боем?

— С боем двадцать километров? Не осилю. Мимо — и то не смогу. Бок, товарищ капитан…

— А если поручить тебе доставку раненых морем….без Котляровой… Она нужна в прорыве… Сможешь?

— Смогу… так… — Шулик растерялся, но затем, справившись с волнением, горячо добавил: — Только чтобы помогли разместить раненых по лодкам!

Букреев чувствовал тягостную стеснительность. Но уходило время, нужно было еще обойти лазаретные землянки, попасть на КП к полковнику.

— Так вот, Шулик, как я тебе и сказал: сегодня ночью мы уходим, согласно приказу командования. Сегодня ночью мы должны не только прорваться, но взять штурмом кое-какие объекты. Все живые и здоровые пойдут на операцию. Нужно, прежде чем немцы догадаются, что мы ушли, вывезти раненых. Даю тебе пятерых бывалых матросов. Говорю с тобой как с боевым товарищем, Шулик. Ты понял меня?

Шулик с минуту молчал, пока слова командира — а в них были и приказание и просьба — не дошли до его сознания. Пока в его душе не созрело решение, продиктованное не только долгом, но и всей его короткой и правильной жизнью.

— Есть доставить раненых, товарищ капитан, — сказал он, и его глаза горели каким-то новым светом.

— Спасибо, Шулик! — Букреев, помня о его раненой руке, осторожно обнял его и прикоснулся губами к колючей щеке. — Манжула сейчас поможет тебе.

— Только прошу еще…

— Говори, Шулик.

— Мне полагается орден, товарищ капитан. Первая степень «Отечественной войны». По Указу — еще за высадку. В газете было пропечатано. Если случится что, перешлите его мамке. Кажется, этот орден семье можно оставить. Да подпишите ей от себя, что и как… Вот адрес… И Брызгалова вот адрес… Тоже сообщите…

Букреев взял у Шулика бумажку, скомкал ее в кулаке:

— Встретимся еще, Шулик!

— Да, может, и встретимся… — Голос его дрогнул. — Может, я еще фашиста обхитрю как-нибудь…

Не разбирая дороги, не обращая внимания на грязь, вылетавшую сквозь раздавленный ледок и попадавшую на руки и лицо, Букреев шел, бережно зажав в руке бумажку с адресами.

Глава сорок четвертая

К двадцати ноль-ноль на командный пункт батальона собирались офицеры, вызванные командиром дивизии. Офицеры сходились либо по глубинным ходам сообщения, попадая вначале на орудийный дворик, а потом уже спускались вниз, либо берегом, под прикрытием обрыва, и входили через НП, где дежурил Манжула.

Когда открывалась железная дверь НП, в кубрик врывались холодный и сырой ветер, шум моря. Огонь светильника бросало в стороны, к огню тянулось сразу несколько ладоней, потом слышался лязг запираемой Манжулой двери, и руки, прикрывавшие огонь, опускались. Снова ровно потрескивало шинельное сукно фитиля, спиной к двери становился Манжула, и в амбразуре, прикрытой стальным корабельным листом, свистел и ныл ветер.

Офицеры садились на нары, на табуреты, на лавки, ставили между колен свои автоматы и сидели молчаливые, внимательные. Все знали, для какой цели они вызваны сюда, и в их молчании и настороженности чувствовалось затаенное ожидание. Сюда пришли не все офицеры. В окопах в ожидании «рассветного» штурма оставались командиры и бойцы. Все люди в эту последнюю ночь были связаны вторично принятой добровольной клятвой «драться до последней капли крови». Клятвой, принятой летучими собраниями коммунистов, комсомольцев и тех, кого принято называть не менее благородно — беспартийными большевиками.

Полковник, в отличие от многих, был чисто выбрит, и черты его сурового, исхудавшего лица ярче оттенялись. Сидевший рядом с ним с полузакрытыми глазами и руками, положенными на колени, майор Степанов напоминал смертельно уставшего человека, но стоило Гладышеву произнести фразу, как он встрепенулся, выпрямился. Его глаза из-под нависших бровей оглядели офицеров морской пехоты, занимавших нижние нары, и остановились на командире дивизии.

— Сегодня ночью нашей группировке приказано прорвать линию вражеской обороны и идти на соединение с основными силами, находящимися в северной части полуострова, — сказал медленно Гладышев, как бы подчеркивая значение каждого слова. — Мы созвали вас сюда, чтобы посоветоваться, как нам лучше выполнить приказ командования. Мы предварительно обсудили у себя кое-что, посоветовались с капитаном Букреевым, прикинули и как будто отыскали слабое место у врага, где мы решили прорываться. Противник ничего не знает о наших намерениях. Все наши расчеты мы, товарищи, строим на хитрости и на внезапности…