Тузик подбивало волной. В лодке виднелись вещевой мешок, чайник, доски, обструганные под весла, кастрюля, вероятно прихваченная для выкачки воды, винтовка, автомат, несколько патронных дисков в чехлах.

Возле лодки орудовал Шулик, выбрасывая оттуда все эти предметы. Диски перекинул в ладонях.

— Краденые, товарищ капитан! — возмущенно выпалил он, подбежав к Букрееву. — Вот метины чужие! Сами тикали, да еще других обобрали.

— Ты хотел бежать? — спросил Букреев.

Связанный перемялся с ноги на ногу и отвел глаза в сторону.

— Отвечай командиру батальона! — пригрозил Шулик.

Пулеметчики, собравшиеся вокруг, зашумели. Ни в одном лице Букреев не нашел сожаления.

— Ты решил предать своих друзей?

— Все равно побьют…

— И потому решил бежать?

— Все равно побьют! — с озлобленным раздражением, не поднимая глаз, повторил он.

— Перед десантом ты давал клятву?

— Давал.

— Присягу принимал?

— Как полагается… Принимал.

— А если каждый из нас так поступит? Ты знаешь, что делают с такими, как ты?

— Деваться некуда… Что тут, что там… — Связанный рванулся вперед, закричал: — Вы тут за орденами сидите, а мы!..

— Разрешите, товарищ капитан! — горячо запросился Шулик. — Я его срежу по уху за такие слова. Ах ты, ряшка!

— А пошли вы… Развяжите! Развяжите!

Букреев вгляделся в лица окружавших его людей и прочитал приговор.

— Убить его, как собаку! — крикнул Шулик.

И его поддержали остальные.

Человек упал и натужно пополз к Букрееву, оставляя в песке колею.

Он полз и как будто тихо повизгивал. На губах его, растресканных и обветренных, появилась кровь, в глазах был ужас, такой ужас, что Букреев не мог смотреть на него. Еще немного, и он не в состоянии будет проявить ту твердость духа, которая сейчас от него требуется.

— Манжула!

— Я слушаю вас, товарищ капитан.

Сдерживая свое волнение огромным напряжением воли, Букреев сказал:

— Манжула, исполняйте приговор…

Он видел, как полились слезы из глаз осужденного, как, всхлипывая, он поднялся на ноги и, повинуясь Манжуле, покорно повернулся лицом к морю.

Букреев отошел в сторону, но заметил, как Шулик зло ударил осужденного кулаком, и услышал голос Манжулы: «Не тронь, Шулик».

Выносилась длинная и сильная волна, как это бывает при отмелях. Тузик повернуло и захлестывало, и он, словно живой, кивал носом. На армейском фланге редко стреляла полевая пушка и стучали пулеметы.

Манжула крикнул:

— Гляди последний раз на море, шкура!

Раздались два негромких пистолетных выстрела. Кажется, на сырой песок рухнуло тело. Не оглядываясь назад, Букреев поднимался к командному пункту.

Ночью Шалунов ушел к Тамани, захватив раненых и письма. Моряки поднимались в траншеях и своим чутким слухом улавливали постепенно затухающий шум моторов бронекатера. Говорили о своих кораблях, вспоминали мирные дни и боевые походы, а потом отправлялись на поиски пищи. С щупами и лопатами тщетно искали ямы с зерном и овощами: варили листья свеклы с консервами — на десять человек одна банка — и ужинали. Кое-кто ходил в разведку, просачиваясь через линию фронта. Разведка связывалась с добычей продовольствия: приносили сухие овощи, консервы, кофе и редко — спирт.

Разведчики добывали сведения о противнике, иногда притаскивали «языка». Пленные показывали, что от плацдарма отведены войска, штурмовавшие в первые дни, а на их место пришли свежие части с южного побережья и от Сиваша.

Этой же ночью, после того как утихла стрельба, Гладышев прислал красноармейцев за газетами, привезенными Шалуновым для дивизии. Вместе с ним пошел Букреев, решивший проведать Таню.

Отделившись от красноармейцев, Букреев повернул к школе, где находился госпиталь. Он нашел Таню радостной и возбужденной.

— Жаль, что темно, Николай Александрович, — сказала она, пожимая ему руку, — я прочитала бы вам, что пишет мой Анатолий. Он, оказывается, умеет писать чудесные письма.

Бумага шелестела в ее руках. Белое пятно то шевелилось у ее коленей, то вспархивало как голубь, повыше. Они сидели на камнях. Сырые облака напоминали им их первое становище на Таманском полуострове, возле Соленого озера. Букрееву хотелось о многом поговорить, рассказать о письмах жены, многим поделиться. Но он молчал и видел только этот порхающий лист, светлые глаза своей собеседницы, поблескивающие даже сейчас, в темноте.

Она перестала говорить о Курасове, о себе и, приблизившись к нему, тихо произнесла:

— Я так счастлива за вас, Николай Александрович!

— Вы… насчет награды?

— Нет, нет. То мы уже пережили, порадовались. Я говорю о вашей семье. Она в Геленджике. Совсем близко отсюда. Анатолий и об этом мне написал.

— Да, Таня. Они уже в Геленджике. Сегодня я получил от жены два письма: одно еще из Самарканда, а второе, привезенное Шалуновым, уже из Геленджика. Такие случаи могут быть только в нашем положении.

— Действительно, наше положение… — сказала она задумчиво.

— Вы что-то вспомнили?

Таня приблизила к нему свое лицо, и теперь были видны ее глаза и губы и ощущалась теплота ее дыхания.

— Когда ранили Горленко и я тогда, помните, прибежала к нему, он вспомнил нашу первую встречу в Новороссийске. Тогда дул страшный норд-ост. Тогда еще дрались в Севастополе, но здесь, где мы сейчас, стояли враги. И знаете, что еще он сказал мне: «Я подарю тебе, Таня, игрушку. Сам вылеплю ее из синей глины. На нее будут смотреть люди и никогда не захотят войны…»

— Что же за игрушка?

— Не знаю, не объяснил. Игрушка из синей глины. Игрушка… — задумчиво протянула Таня. — Кто же ею будет забавляться?.. Сколько лет вашей старшей дочери?

— Через восемь лет ей будет столько же, сколько сейчас вам.

— Пусть она не будет похожа на меня…

— Почему?

— Пусть не придется ей воевать. Очень тяжело.

Слева поднялись ракеты, осветили серые рваные края облаков, цеплявшиеся за крутые обрывы, где прятались в траншеях стрелки Рыбалко, пулеметчики Степняка.

Отдаленный гул долетал до Керчи. По причалам Чушки, песчаной косы, похожей на копье, нацеленное к бедру Крыма, били батареи с Митридата.

Из школы кто-то выходил, слышались негромкие голоса: «Не завали, Иван»… «Живой — легкий, а мертвого будто свинцом наливает»… «Держи выше».

— И все же мне хотелось бы, чтобы моя дочь была похожа на вас, Таня, — сказал Букреев.

— Что вы, Николай Александрович! Вы же меня мало знаете. Я плохая, злая, вернее — вспыльчивая. Помню, как меня прорабатывали в Геленджике, в госпитале… — Она тихо засмеялась, охватив колени руками. — К тому же я… тщеславна.

— Неверно.

— Совершенно верно. Я мечтала стать Героем и стала. Честное слово, мечтала.

— Наговариваете на себя, Таня.

— А это неплохо… мечтать и самой осуществить свою мечту. Вот мне хочется сейчас, сидя вот на этом камне, в рыбачьем поселке, куда вряд ли вас снова забросит судьба, хочется дожить до победы, до мира. Вернуться в Москву, пройтись по улице Горького, мимо больших домов, пройти в новенькой форме, с погонами, с золотой звездочкой, побывать в Большом театре… Как чудесно!.. Я мало жила в Москве, но об этом городе у меня самые лучшие воспоминания. Там жил Матвей, там родился наш мальчик… Тоска, тоска, товарищ комбат! Вот вчера мы сидели с девушками и так же серьезно говорили, как сейчас. Говорили о прошлом и будущем. Окончится война, и назовут нас, воевавших девушек, тяжелым и мужским словом — «ветераны». Придем мы с войны, будем первые дни еще в моде, а потом девушки в шелковых чулках, вот с такими завитушками, оттеснят нас… Будем мы ходить «ветеранами». На праздник какой-нибудь вызовут нас, усадят, как полагается, в президиум, заставят выступить, рассказать. Если еще хорошо будешь говорить, с юмором, будут кое-как слушать. А если панихидные речи заведешь, начнут шуметь, переговариваться и думать: когда же она кончит?

— Что вы, Таня! Нельзя так думать. Кончим операцию, отправят вас на «Большую землю»… Вас любит хороший человек, заживете счастливо.