— Разнесут, — поддержал его Рыбалко, — порежут.

— Что же делать? Как поступить, товарищи? — Батраков передернул плечами. — Командующий обещал выслать катера в дополнение к нашим плавсредствам. Вывезем всех тяжелых, а тогда и на прорыв. А пока удержимся.

— Правильно! — воскликнул Степняк, ловивший слова замполита, шевеля пальцами, будто проверяя каждое из них на ощупь.

Слова Батракова, произнесенные тихо, вдумчиво, в противовес бурным высказываниям Степняка, разрядили атмосферу. Степняк теперь виновато поглядывал на Букреева, может быть досадуя на слишком резкий тон своего выступления. Рыбалко тоже был смущен. Теперь последнее слово принадлежало комбату.

Букреев поднялся; за ним, гремя оружием, поднялись все, сразу же заполнив тесный кубрик.

— Я поставлю в известность командира дивизии о принятом вами решении биться до конца, он снесется с командующим. Отправляйтесь по своим местам, товарищи.

Кубрик опустел. Степняк нарочито замешкался у входа:

— Товарищ капитан, можно обратиться?

— Говорите.

— Ваше мнение, товарищ капитан?

— Я его высказал.

— Но вы решили передать комдиву наше решение, а не ваше…

— Меня, знаете ли, товарищ Степняк, пятнадцать лет учили безусловному выполнению приказаний. В этом я видел отличие армии от завкома, месткома или провинциальной ячейки Осоавиахима.

— Вы меня извините, товарищ капитан, я не хотел вас обидеть… Я сказал то, что хотел, но, может быть, не так… не в удачной форме. Ведь тяжело даже подумать, что можно покинуть своих друзей, покинуть из-за того, что они были храбры, не щадили своей жизни! И вот… Вы знаете, у каждого из нас нервы взвинчены. А мне показалось… Даже постановка вопроса о раненых показалась мне странной… Как же иначе? Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли. Я мысленно и вслух называю себя букреевцем, и мне неприятно будет, если мой командир Букреев вдруг решит…

По выражению глаз, по дрожи в голосе и внутреннему порыву, сдерживаемому только усилием воли, Букреев почувствовал искренность Степняка. Сейчас, оставшись наедине, говорили два человека, говорили просто и откровенно. Сейчас Букреев мог объяснить ему свое душевное состояние, поведать свои мысли, не стесняясь своей ролью старшего начальника, не думая о том, что его высказывания, будучи неправильно истолкованы, могут повлиять на характер решения. Букрееву хотелось самому оправдаться как человеку, чтобы никто не мог обвинить его в жестокости, в пренебрежении к раненому солдату. Он без обиняков объяснился со Степняком, чувствуя, что тот в данный момент его поймет, правильно истолкует его мысли. Степняк ушел от Букреева взволнованный и примиренный.

Букреев позвонил командиру дивизии и несколько сбивчиво рассказал ему о результатах совещания. Гладышев потребовал формулировки принятого решения и обещал срочно снестись с командующим. После разговора с командиром дивизии Букреев как бы снова вернулся в определенный мир, подчиненный суровым уставам войны, и все вокруг снова приняло привычные формы.

Он почувствовал какую-то неловкость и за свое поведение на совещании, и за разговор со Степняком, и за все мысли, нахлынувшие на него и затопившие то обязательное, чему он был подчинен. Продиктовав дежурному радиограмму на имя командующего и поручив передать ее по телефону на КП дивизии, Букреев вышел вместе с ординарцем. Кулибаба закрыл за ними железную дверь.

Густая темнота, какая бывает только на юге при затянутом небе, поглотила все. Букреев спустился по ступенькам запасного хода.

Волны шумели у берега, и в воздухе носился мелкий рассыпчатый дождь прибоя.

Букреев разыскал Степанова на прибрежной окраине поселка, возле домов, куда были стянуты лодки и большие чаны-перерезы, где рыбаки обычно присаливали паровой улов. Майор и несколько красноармейцев на ощупь (факела не зажечь) проверяли эти «подручные переправочные средства». Сюда же принесли паклю, и два человека, сидя в чанах, стучали обушками, законопачивали щели.

— Хорошо, что пришел, Букреев, — сказал майор. — Представь себе, мои орлы уверяют, что на этих бочках можно переплыть пролив.

— По тихой погоде?

— По тихой погоде и на топоре переплывешь. Надо форсировать пролив при любой погоде. Какие лодки, такая и погода. Я только что решил испробовать. Сел это я в бочку, взял весло, столкнули меня в воду. Кипит, колотит! Выбросило меня через минуту вместе с перерезом на берег и еще, в добавление ко всему, чуть голову не проломило.

— Вот видишь…

— Ничего покамест не вижу. Меня выбросило потому, что проводил испытания, а не всерьез. А когда попал бы в безвыходное положение и стоял бы вопрос — либо жизнь, либо смерть, ушел бы через пролив и на бочке. Тогда и силы, и уверенности, и, самое главное, смекалки прибавляется. Вот только руки порезал. На обручах ржавчина отложилась. Кусками, кристаллами. Надо ее чем-нибудь снять, чтобы ребята не пострадали. Прикажи-ка ты своему Манжуле — пусть своим морским умом моим сухопутчикам поможет, а мы тут, где меньше дует, покалякаем.

После ухода Манжулы они укрылись от ветра за стеной турлучного домика. Здесь ветер был слабее, и можно было говорить, не надсаживаясь от крика.

Степанову уже стало известно от комдива решение офицеров батальона.

— Я их знаю, — говорил Степанов. — У них имеется все, что отличало и твоего Баштового. Чувства! На одних чувствах воевать нельзя. Мы должны тяжелораненых вывезти и вывезем. А уж если не сумеем, что попишешь? Ведь еще давно говорили: «В бою только трус может быть жалостливым». Я, конечно, не хочу обвинить твоих храбрецов в трусости, дико было бы. Но объективно так. Нужно быть очень смелым и солдатски устойчивым, чтобы выполнять, казалось бы, невыполнимые приказы… Вот погляжу я на нас самих. Странно! Немцы уже на окраине. К ним улицей можно пройти, а два чудака, из коих один майор, а второй заслуженный капитан, готовят какие-то бочки, чтобы раненых эвакуировать…

Ракеты взлетели над буграми, и сюда доходили сухие выстрелы ракетных пистолетов. Бугры обливались прозрачным, мертвым светом, а потом как будто таяли в чистом черном воздухе. Невдалеке слышался рокот моторов. Вероятно, немцы подтягивали поближе к передовой артиллерию или танки.

И наверху, по буграм, и внизу, по берегу, в тяжелых глинищах и зимних песках лежали солдаты.

Они приготовились ко всему. В упорстве их чувствовалось прежде всего сознание своей великой мощи. Солдат не видно сейчас и не слышно. Загадочная тишина траншей. Вот сильнее засвистал ветер. Заскрипело дерево, а у берега монотонно стучал обушок, с уверенной настойчивостью врываясь в раскатный шум моря.

Опять взлетела ракета. Осветились голое дерево, его странно серебристый ствол и белые стены домов на взгорье.

— Хорошие у меня ребята! — сказал Степанов, близко наклонившись к Букрееву. — Ведь казалось бы — по краю глубоченного оврага ходим на одной ножке, комар крылышком собьет. А никто не скулит. Выберется минута свободная, и пошла шутка, а то еще вприсядку пробуют. Послушаешь их невзначай, что за разговоры! Мечты! Вроде не бородачи, а девушки. Все обсудят. И что раньше было, и что в настоящее время, и что им в будущем предвидится. Оригинальный народ, Букреев… У тебя курить тоже нечего? Нудно без табачку. Возьму бумажку и кручу и верчу ее в руках. А где-то, сравнительно недалеко, какие табаки! Тюками лежат в папушах. Да и резаного сколько хочешь. Враг безусловно всего не сумел вывезти. Начнем двигаться в глубь полуострова — обязательно запасусь крымским табачком.

Степанов, не дождавшись ответного слова собеседника, замолчал. Бесшумно приблизился Манжула. Он остановился в двух шагах от офицеров.

— Что-нибудь годится, Манжула?

— Шлюпки пойдут, товарищ майор.

— Баркас?

— Баркас подремонтировать надо, товарищ капитан, а то дырявый. До Тамани не дотянет.

— А бочки?

— На них можно попробовать. Посуда устойчивая.

— Ладно, — сказал Степанов.

Майор попрощался, подозвал Куприенко, работавшего вместе с красноармейцами, и пошел вверх над дворами.