Раньше, в стародавние времена, — о том рассказывал Кеше дед — на Птичьем в фактории жили американские гиляки — индейцы, они до рождества ходили от Птичьего к материковому припаю на долбленых лодчонках. Тут два теплых течения, петля от острова к материку идет, закругляется и снова к острову, только не доходя мало до него, уходит на юг. С умом проплыть завсегда можно. Так рассказывал дед. И Кеша подолгу всматривался в широкую полосу чистого моря.
Однажды ночью Кеше показалось, что услышал он приглушенный стук мотора. Мигом проснулся, вздул огонь и вышел на волю.
Ветер дул с тайги в бухту. Если и был стук, так его он мог услышать только оттуда, с западного побережья. Послушал еще немного, озяб и, так ничего не уловив, ушел в зимовье.
Это было как раз перед тем, как уйти Кеше к горе Высокой.
Громадная сопка, возвышавшаяся в северной части острова, обросла стройным, не старым ельником. Этот вершинный ельник был как нельзя удобен для охоты. Тянулся он километров пятнадцать с севера на юг и километров восемь с запада на восток. Обрывался негустым подлеском, а дальше до самого подножия горы Высокой тянулись голые каменные осыпи. Из ельника соболю податься некуда. Там подле истока речки Лебяжьей вырыл себе берлогу и медведь, что выслеживал Кешу по лету и осени.
Всего километрах в четырех от нее вырыл себе землянку и Кеша, в самом центре ельника. Туда он и направился поутру, потеряв надежду на приезд бригады охотников. Зимний сезон намеревался открыть на Высокой, постепенно спускаясь к своему постоянному зимовью в устье Лебяжьей. Загодя разнес по стоянкам продукты и теперь налегке спешил к началу охоты, с тем чтобы возвратиться назад уже ближе к весне.
Глава VI. Преступление
Завьюжило. Ветер шел валом с севера, продувая насквозь вершинный ельник. Деревья гудели, упружисто гнулись. Зверь попрятался, схоронилась птица, и только колкие клочья снега метались меж стволов, то припадая к земле, то взмывая к белому низкому небу.
Утро поднялось в багряных отсветах слепого солнца. Метель улеглась, но север по-прежнему дышал глубоко и студено.
Кеша сбегал к истоку Лебяжьей. Там, где из-под известкового валуна, чуть паря и буравя снег, выбивался живец, задержался ненадолго. Вытащил из-за пазухи четвертинку водки, теплую лепешку (пек ее еще до свету, укрепив на струганках подле огня), луковицу и соль. Закуску Кеша разложил на камне, водку медленно вылил в родник и, не оглядываясь, поспешно ушел прочь.
Так каждый раз, начиная сезон, поступали его предки. Так поступает он. Для чего, и сам не знает, но соблюдает обряд свято и таинственно.
Случается и так: бывалый таежник приведет компанию любителей-охотников на место. Сидят, спорят, где кому охотиться. Наставляет их таежник, объясняет терпеливо, что к чему. Потом забалагурят, заспорят за чаем перед уходом в тайгу. Глядь, а наставника-то и нет. Был, вот только что сидел напротив, чай тянул, покряхтывал. И нет! Как растаял. Когда ушел, никто не заметил. Ни ружья его, ни котомки, ни лыж — ну чисто под землю провалился.
Никто не должен видеть, как уходит охотник на промысел. Обычай такой древний — хранят его охотники.
Кеше сразу же пофартило: до вечера снял трех соболей. Все три — баргузины. Недалеко бегал, на ночевку в землянку вернулся.
Сидит довольный у огня. Хлебово варит, шкурки в порядок приводит. Собаки замаялись: снег глубокий, рыхлый, кулемить по нему тяжело. Мокрые, притомились, сунули морды в лапы, спят, похрапывают. Кеша дымит трубкой, тянет в полушепот песню:
Поет Кеша долго, пока готовится варево — пшенный кулеш с куропаткой. Ест он молча, сосредоточенно, уважая пищу, аккуратно и чисто обирая каждую косточку. Бурак и Соболь отужинали быстро, жадно и снова засвистели носами, прижавшись к голым ступням хозяина. В землянке пол густо покрыт лапником, и свежий запах его перебивает парной дух мокрой лопатины, что развешана над каменкой. Зимние ночи длинны, и пока горит светец, воткнутый в стену над изголовьем, Кеша будет медленно шевелить губами, читая какую ни то книгу. Читает Кеша много. По весне боцман Иван каждый раз привозит добрых два пуда газет, журналов и книжек, зачитанных зверобоями до «березового дыма».
…Светец догорел, и Кеша заложил книгу в голова. Зимовье погрузилось в полумрак. Тягучим, жарким цветом отсвечивали уголья в каменке, гудела над крышей тайга, похрапывали собаки, и ухало где-то в подножиях Высокой море, сотрясая землю.
Над островами в промерзшем до синих звезд небе медленно проплыл огонек. Там, в мире стрекочущих стрелок, светящихся циферблатов, «умных» механизмов, в мире радиоволн и скоростей человек вел самолет, и сердце его отстукивало время так же, как и сердца засыпающего на еловом лапнике охотника.
…Кеша проснулся затемно. Землянка порядком застыла, но от хитроумно сложенной каменки еще тянуло слабым теплом. Охотник прислушался. Ветер дул ровно, без порывов. Он широко проходил по верхам елей, не усиливаясь и не ослабевая. Шум тайги был похож на ровное гудение в трубе русской печи.
Кеша вздул огонь. Завозились, поднялись, отряхиваясь, собаки, заластились у ног.
Помалу собрался охотник, поставил на каменку воду в котелке для чая. Вылез из землянки на волю. Тайга гудела. Справив малую нужду, зевнул, потянулся, разминая косточки, с остервенением потер уши. Мороз щипал непокрытую голову. Откашлялся и уж было подался в землянку, да замер перед лазом. В продушину из каменки валил смолистый дым занявшегося сушняка. Дым обдавал лицо охотника, слезил глаза. Кеша ладонью потер веки.
«Не блазнится ли?»
Там, откуда шел по верхам деревьев угонистый сиверко, где едва угадывался в густоте тайги всего с рукавицу величиной кусочек неба, медленно расплывалось багряное пятно. Не замечая мороза, Кеша обогнул землянку, по бедра утопая в сугробе, встал с подветренной стороны. Тайга пахла дымом.
«Блазнится, — снова подумал. Зачерпнул пригоршней снег, вытер им лицо, втянул ноздрями воздух. — Надо быть, от каменки, — успокоил себя. — Крутит, гонит дым».
И снова пристально вгляделся в редеющую сутемень утра. За плотной завесой еловых ветвей проглядно проступал багрец.
Обламывая сухие сучья, захлестнув ногами ствол, Кеша медленно пополз по высоченной ели. Чем выше поднимался он, тем явственней и шире алело над ним небо.
Умостившись меж ветвей, передохнул, сглатывая обжигающий холод, и вдруг явственно почувствовал запах гари. С севера, там, где начинался ельник-зеленомошник, шел пожар.
«Горит тайга! Тайга горит!» — понял и скатился вниз.
…Рваное Ухо спал крепко. Все его громадное тело закостенело от покоя. Медленно ходило в груди сердце. Пар от дыхания едва заметно вился над берлогой, пушисто оседая на густых лапах старой ели и ломких веточках кустарников, едва поднимавшихся над белым пологом снега. Ничто не тревожило глубокого сна зверя, и он, отдавшись природному инстинкту, сладко посапывал, уткнув горячий нос в мохнатую шерсть.
Говорят, что раз за зиму, ближе к весне, медведь поворачивается в берлоге, отлежав бок. «Медведь в берлоге повернулся — солнце к весне покатилось». Но время это пока не приспело, и Рваное Ухо спал крепко.
Но вот что-то шевельнулось в дремучей душе зверя. Тяжело ударило в ребра сердце и заходило молотом в груди. Просачиваясь меж камней, в берлогу упала малая капля влаги, за ней другая, третья…
Ниточкой протянулась струйка, скатилась по спине, скапливаясь под боком лужицей. И вдруг разом заплакали, заструились камни, повеяло сыростью, горьковатым запахом кореньев и отмякающих под теплом почек. По всему телу зверя прошла легкая дрожь, заныли лапы, зашевелились короткие пальцы с кривыми лезвиями когтей. Запах, так не похожий на запах весеннего пробуждения, набился в берлогу, тревожа кровь.