– Ладно, – ответил Торопков. – Посиди-ка в карцере связанный по рукам и ногам. А наутро ты у нас, голубчик, соловьем будешь петь.
– Выкуси-ка, дядя, – ответил Митрофан и смачно плюнул на пол.
Конвоир увел его и привел брата Егора. Тот был, видимо, помягче, но тоже сразу отказался от дачи показаний.
– Куда карту дели? На что она вам? А англичанина на кой ляд с лестницы спустили? – пробовал разговорить кулачника Родин.
Тот только презрительно хмыкнул.
– Чего ж молчать-то, – вмешался Торопков, – человека угробили, а теперь – молчок?
Егор, хрустнув кулачищами за спиной, спросил:
– Нешто он умер, толстопузый-то?
– А ты как думал? Кто ему в сердце-то дал, ты или Митрофан?
Егор крякнул, поняв, что невольно проговорился.
– Обманом вы из меня это вытянули. Ничего более не скажу.
И Егора тоже увели, решив более обстоятельно допросить обоих арестованных утром, а до смерти уставшие Родин, Воробейко и Торопков отправились по домам.
Еще давным-давно, в совсем прошлой жизни, дед Григорий Евдокимович подозвал к себе двенадцатилетнего Енюшу и сказал по-гоголевски, чувствительно хлопнув его по плечу тяжеленной ладонью:
– А поворотись-ка, младшенький… Дай-ка я на тебя подивлюсь…
Георгий повернулся вокруг своей оси мелкими шажками и снова замер, глядя в желто-зеленые глаза деда.
– Черт тебя разберет, Енька, – проскрипел старик, опираясь на свою неизменную клюку, – вроде и наш, родинский, а как присмотришься, что-то и зозулинское есть, что-то щекинское, шут тебя дери. Что ты квелый такой? Браты твои молодцы, родинское племя, а ты вроде и да, а вроде и нет. Нешто ты в отца пошел, а не в меня? Что ты возле него трешься?
– Батюшка такой печальный и одинокий после смерти матушки… – отвечал Георгий, потупя взор, – а вина в этом моя… Вот я и хочу, как могу, поддержать его…
– Не мели ерунды, – крикнул дед, – нет в том твоей вины! Защищайся!
Он бросил внуку крепкую палку, стоявшую у стены, и бросился на него со своей клюкой. Удары посыпались сверху, снизу, с плеча, тычком, с разворота… Мальчик ловко парировал, лишь отступая под штормовым натиском.
– В отмах бей! Не отступай! Бей! – рычал дед, не прекращая бить быстро, почти без замаха.
Георгий изловчился, углядел брешь в этой мельнице ударов и, извернувшись змеей, хотел огреть противника по голове. Правда, это ему не удалось, старик ловко перехватил палку, вырвал ее у внука и отшвырнул в сторону, приставив свою клюку к горлу мальчика. Тому ничего не оставалось, как поднять руки.
– Нешта, – ухмыльнулся старик, – все ж таки Пётра тебя маленько научил на палках драться. Не зря, стало быть. Так вот, чего я хотел-то. Мне тут сказывали, ты с младшей поповной уже шуры-муры навострился крутить?
Георгий покраснел до корней волос, а дед захохотал.
– Нешта, правильно! Так и надо! Вот это по-нашему, по-родински, тут ты их всех переплюнул! Тут, я вижу, у тебя будет горячая жизнь!
Мальчик улыбнулся, а дед продолжал:
– Стар я стал. Хоть одно доброе дело сделаю для тебя, потом будешь всю жизнь благодарить.
Он распахнул рубаху и протянул с груди, покрытой седой шерстью, потертый крест на кожаном гайтане.
– Целуй, что не женишься до тридцати лет. Что хочешь делай, а не женись. То моя предсмертная воля. Ты в меня тут пошел, от баб отбою не будет. Только не прыгай к первой, выжди, сравни.
– А как же… А ежели…
– Ежели даст Господь знак, то женись. А нет – и думать не моги.
– А что ж за знак, дедушка? – спросил Георгий, поднося губы к кресту.
– Мимо не пройдешь, – ответил дед.
Прошло время, и Георгий не один раз сказал деду спасибо. Каждый раз, когда он принимал решение жениться, думая, что вечная настоящая любовь – это и есть Божий знак, какая-нибудь небольшая деталь, будто подарок от деда, вдруг раскрывала его избранниц с такой черной стороны, что рассыпался доселе счастливый союз, и Родин думал: какой же я молодец, что не женился.
Последний случай был как раз с Катей Компанейцевой. Брюнетка уже переехала к нему, стала осваиваться, отвоевывать какие-то маленькие уголки, потихоньку переставлять мебель, как Георгий слишком, по ее мнению, откровенно заговорил с Полинькой Савостьяновой, дочерью его профессора. Разразилась буря, в стену летели сахарницы и чашки, и в очередной раз Георгий подумал: вот он, знак Божий. Не надо жениться.
А ведь была любовь, страсть, обветренные от поцелуев губы и расцарапанные в кровь спины, и слезы, и боль в сердце от счастья, и ежедневный ужас от того, что все закончится… И вот – такой маленький пустячок, бах-трах, и все вдребезги. И хорошо, хорошо, что вовремя углядел, а то была бы его семейная жизнь наполнена тьмой и скрежетом зубовным. А все равно грустно, когда Катя с блеском в глазах рассказывала про Ивана Гусева и про «Зеркало шайтана», которое вдруг тоже стало донельзя важным и нужным. Ведь Катя такая красивая…
– Уже не твоя, – снова зазвучал в голове голос деда. – Забудь. А лучшее лекарство от душевных томлений – это следовать старому закону: клин клином вышибают. Вон – Полинька только тебя и ждет. Или Лилия. Или Сечина-Ледянская, хоть и старовата, а жаркая как огонь. Не вешай нос, только выбирать успевай! Нравится Лилия – так и живи с ней. А пока спи. Отдыхать надо. День сложный завтра, братанов допрашивать.
И Георгий заснул с счастливой улыбкой.
В последнее время подполковник жандармерии Евгений Радевич истосковался по работе дознавателя. Случай с журналистом Рабиновым только придал ему сил. Зайдя вечером в сыскное и найдя там только дежурного вахмистра, Евгений Александрович выспросил вводную информацию об арестованных братьях и с великим энтузиазмом взялся за дело. Вообще, добавим, что вполне неверно считать Радевича этаким держимордой, ничего не умеющим кроме как махать кулаками. Нет, подполковник мог быть, когда надо, очень тонким и хитрым. Просто срывался часто – уж очень у него был холерический темперамент и нервный склад, а когда он терял голову, то мог и не остановиться вовремя, отчего часто страдал.
Все же в случаях, когда Радевич держал себя в руках, ему удавалось расколоть самых закостенелых идейных политических преступников или, если его просил Мамонтов, уголовных – когда яркой выдумкой, а когда и изящными пытками. Гордость коллекции, за которую Евгений Александрович и получил подполковника и «Анну» в петлицу, – командир анархо-синдикалистской террористической группы «Стрелы Люцифера», беспринципной боевки, убивавшей и взрывавшей всех подряд, знаменитый на всю империю Исраэль Рыбалка по прозвищу Рыбачок. Никакие психологические кунштюки или мордобития не сработали, и наконец Рыбачка с поклоном привезли к Радевичу.
Изучив характер и прошлое Рыбалки, Евгений Александрович решил устроить лицедейство: сам превратился в Великого инквизитора, подвал, используемый для хозяйственных нужд, оборудовали под допросную и пыточную, а здоровяка фельдфебеля Данишкина одели палачом. То ли испугался Рыбачок распятого его предками Христа, поблескивающего в мраке среди отблесков огня в жаровне, то ли подействовали несколько дней в каменном мешке, рядом с которым за похлебку и табачок поставили пятерых беспризорников, и они попеременно жалобно скулили: «Исраэль, почто погубил невинные души?» Радевич даже не успел приступить к пыткам, как Рыбачок сломался и, стоя на коленях перед судом инквизиции, признался во всем и выдал всех до единого сообщников, за что и получил заслуженную петлю на шею.
В случаях с простолюдинами при допросах Радевич играл на их низменных страстях, желаниях и эмоциях: страх, ненависть, зависть, любовь, надежда, ну и конечно боль, бессонница, голод, жажда и унижение. Причем обязательно их чередовал и сменял страх надеждой, а голод – сытостью. Для этого хорошо подходила метода с двумя дознавателями-антиподами, добрым и злым, но Евгений Александрович обходился сам, тем более что его настроение и без того менялось на противоположное каждые десять минут.