Всю жизнь все окружающие долдонили ему, что его брат Фрэнк очень способный.

Очевидно, подумал он, так оно и есть. Посмотри, где сейчас Фрэнк. И посмотри, где ты сам.

Но, как он ни старался, ему не удалось вызвать у себя чувство уныния. Мне это нравится, думал он. Я от этого заряжаюсь… меня к этому по–настоящему влечет. В этом есть что–то удовлетворяющее, некий порядок. Единство. То, что некто из его детства смог притянуть его обратно вот таким образом, внушало ему чувство, что все эти годы не прошли даром. В те давние дни он, естественно, ничем не мог себе помочь. После школы все кидали шарики, и он тоже их кидал. В субботу после полудня все стояли в очереди за билетами на детский сеанс в кинотеатре «Люксор», и он тоже туда шел, какой бы паршивый фильм ни крутили. Эти рутинные и никчемные годы были настолько тягостны, что время от времени он отчаивался. Для чего все это было? Что он из этого получал? Ясное дело, ничего.

Практически единственное событие в первые пятнадцать лет его жизни, имевшее для него в то время какое–то значение, произошло совершенно случайно. В «Газетт» было напечатано объявление о рассылке по почте пластинок с великими симфоническими шедеврами в обмен на купоны, вырезанные из ежедневных выпусков. Поскольку он был разносчиком, у него было доступ к этим купонам, так что он собрал их целую кучу и отправил в Иллинойс, а примерно через месяц получил по почте плоский пакет, завернутый в коричневую бумагу и оклеенный лентой. Вскрыв его, он обнаружил картонный футляр с тремя двенадцатидюймовыми пластинками. Наклейки на пластинках были голубыми, и на них значилось только «Величайшие симфонии мира», без указания названия оркестра и имени дирижера. Этот конкретный набор пластинок — у него не было альбома, только бумажные конверты–вкладыши — оказался симфонией № 99 Гайдна. Он проигрывал его на своем настольном проигрывателе, который получил в подарок на Рождество, когда учился в средних классах. Прежде его музыкальный вкус простирался до Спайка Джонса, да и после остался более или менее таким же. Но эта именно симфония оказала на него огромное воздействие, пробрала его до мозга костей. Он проигрывал эти три пластинки, пока они не побелели и не истерлись так, что вместо музыки стало слышаться только громкое шипение.

Его неукротимый интерес к этой музыке доказывал, что, будь у него выбор, он переменил бы свою жизнь, потому что жил не в том городе и не с теми людьми. Доказывал, что он не был счастлив. Разумеется, он это понимал. Он постоянно хандрил из–за этого, отправляясь из дома в школу, а потом обратно. Какой контраст с его братом Фрэнком, который ежедневно выплывал в первоклассном свитере, слаксах и с напомаженными бриолином волосами.

В пятнадцать лет он лежал в темноте у себя в комнате, слушая эту музыку на проигрывателе. Затачивая кактусовые иглы с помощью маленькой машинки, которую купил за полтора доллара и которая вращала иголку по диску из наждачной бумаги… накапливая заостренные иглы в коробке «Содействия Оркестру», чтобы всегда, хотя бы и посреди одной из сторон пластинки, можно было заменить иглу в иглодержателе, если та слишком уж изнашивалась.

Он мог бы вообще жить только в этой комнате, если бы кто–нибудь додумался кормить его через замочную скважину. По трубочке, думал он. За пределами своей комнаты он страдал. Он не мог носить с собой проигрыватель. Хотя ему нравилось иногда выбираться наружу, чтобы осмотреться. В конце концов он укатил в Рино и стал работать на БПЗ. И точно так же прикатил обратно, заинтригованный открывавшимися возможностями и неспособный уклониться от новизны.

Когда старый фильм закончился, он выключил телевизор, проверил, закрыта ли входная дверь, погасил, следуя инструкциям Сьюзан, свет в гостиной, а потом присмотрелся к двери в ванную комнату, убеждаясь, что Сьюзан там нет. Все выглядело покойным и темным, так что он прошел к себе в спальню, достал из чемодана полотенце и отправился в ванную. Вскоре он мылся и чистил зубы, готовясь ко сну.

Лежа в своей спальне, он беспрерывно ворочался, не в силах заснуть. Бессонница мучила его в детстве — и вернулась к нему здесь, возможно, потому, что он снова находился в Бойсе, и потому, что слишком часто на протяжении дня он вынужден был вспоминать о прошлом.

Нет ли у него какой–нибудь пилюли, которую можно было бы принять? Где–то у него хранилась бутылочка с пилюлями антигистамина, назначаемого от аллергии и простуды, но он обнаружил, что антигистамин расслабляет его и погружает в дремоту, и держал эту бутылочку как раз для таких целей. Несомненно, она валялась в бардачке его автомобиля. Он проворочался еще час, но сон все не шел. В конце концов он встал, накинул на себя голубой шерстяной халат, сунул ноги в кожаные шлепанцы и отправился через темный дом к входной двери.

Он успешно добрался до машины, но никакой бутылочки в бардачке не нашел. Так что с пустыми руками вернулся по темной дорожке к дому, поднялся на крыльцо и прошел в гостиную. Может, эти пилюли каким–то образом затесались в его чемодан и скрылись среди обуви? Подумав об этом, он оправился по коридору в свою комнату.

Прежде чем он открыл дверь в комнату, открылась другая дверь, и в коридор выглянула Сьюзан.

— А, это ты, — сказала она. — Я думала, уж не Тэффи ли это бродит.

— Забыл кое–что в машине, — объяснил он, открывая дверь в свою комнату.

— Я не хочу, чтобы ты беспокоился, — сказала она ему в спину.

— О чем?

— О чем бы то ни было. Вид у тебя какой–то потерянный.

— Просто не могу уснуть, — сказал он. — Все эти треволнения.

Он вошел в свою спальню и посмотрел на часы. Сьюзан прошла туда вслед за ним. На ней был длинный розовый халат, вроде как стеганый, с узким веревочным поясом. Волосы были распущены, образуя огромное множество свободных светлых прядей, с виду совершенно невесомых. Они ниспадали ей на плечи и были гораздо длиннее, чем ему представлялось раньше.

— У меня есть фенобарбитал, — сказала она.

— Это было бы чудесно, — сказал он с благодарностью.

Она куда–то ушла и вернулась, держа в одной руке желтую пластмассовую чашку с водой для запивки, а в другой, на ладони — крошечную трубчатую пилюлю.

— Спасибо, — сказал он, перекатывая пилюлю с ее ладони на свою. Она дала ему чашку, и ему даже удалось проглотить снотворное у нее на глазах. Обычно ему делалось не по себе, если кто–то смотрел, как он глотает пилюли.

Она вдруг подняла руку и потрогала его лоб, из–за чего он так сильно вздрогнул, как будто его лягнули.

— Ты перегрелся, — сказала она. — Из–за поездки. По–моему, у тебя легкий солнечный удар; ты весь горишь.

— Да нет, — пробормотал он.

Она скользнула к окну и отвела в сторону штору и тюлевую занавеску, проверяя, закрыто ли оно.

— Я слышала, как ты ворочаешься, — сказала она. — Это потому, что дом незнакомый, да? Знаешь, я, наверное, прямо так и скажу Зое: хочу, мол, чтобы ты начал ходить в офис. Завтра пойдем вместе со мной, в девять. Хорошо? Так что ложись и засыпай, чтобы утром быть свежим. Я хочу показать тебе счета–фактуры за последние пол года на товары, которые я заказывала.

Ночи, которые он проводил у Пег, были омрачены тем, что Пег требовалось накручивать волосы на металлические бигуди, из–за которых они прижимались к голове в виде твердой и узловатой подушечки. Но вот перед ним стоит Сьюзан с волосами распущенными и мягкими, и он этому удивляется. До чего же ограничен его опыт в том, как выглядят женщины ночью! Его мать ходила по дому ночью с волосами, зачесанными вверх и убранными в мешочек, который завязывался, как хвостики негритянского старушечьего чепчика. На этом его опыт и исчерпывался.

А ноги у нее, как заметил он под краем халата, были босыми.

— Я всегда свежий, — заявил он.

— Вот и замечательно, — сказала она. — Спокойной ночи, Брюс.

Она вышла из спальни, закрыв за собой дверь.

Фенобарбитал начал на него действовать, чувства притупились, и он, сбросив халат и шлепанцы, забрался в постель. Вскоре начал задремывать.