Коммуна изумительно преобразила Париж! Распутный Париж Второй империи бесследно исчез. Столица Франции перестала быть сборным пунктом для британских лендлордов, ирландских абсентеистов[238], американских экс-рабовладельцев и выскочек, русских экс-крепостников и валашских бояр. В морге — ни одного трупа; нет ночных грабежей, почти ни одной кражи. С февраля 1848 г. улицы Парижа впервые стали безопасными, хотя на них не было ни одного полицейского.
«Мы уже не слышим», — говорил один из членов Коммуны, — «ни об убийствах, ни о кражах, ни о нападениях на отдельных лиц; можно подумать, что полиция увезла с собой в Версаль всех консервативных друзей своих».
Кокотки последовали за своими покровителями, за этими обратившимися в бегство столпами семьи, религии и, главное, собственности. Вместо них на передний план снова выступили истинные парижанки, такие же героические, благородные и самоотверженные, как женщины классической древности. Трудящийся, мыслящий, борющийся, истекающий кровью, но сияющий вдохновенным сознанием своей исторической инициативы Париж почти забывал о людоедах, стоявших перед его стенами, с энтузиазмом отдавшись строительству нового общества!
И лицом к лицу с этим новым миром Парижа стоял старый мир Версаля — это сборище вампиров всех отживших режимов: легитимистов и орлеанистов, жаждущих растерзать труп народа, с хвостом из допотопных республиканцев, поддерживавших своим присутствием в Национальном собрании рабовладельческий бунт; они надеялись отстоять парламентарную республику благодаря тщеславию старого шута, находившегося во главе ее; они занимались тем, что пародировали 1789 г., созывая призраков в Же-де-Пом [Зал для игры в мяч, где Национальное собрание 1789 г. приняло свое знаменитое решение. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1871 г.)]. Собрание, представлявшее всю отжившую Францию, поддерживало свою призрачную жизнь исключительно благодаря саблям генералов Луи Бонапарта. Париж — весь истина; Версаль — весь ложь; и глашатаем этой лжи был Тьер.
Тьер обратился к депутации мэров департамента Сены и Уазы со следующими словами:
«Вы можете довериться моему слову; я никогда не нарушал его».
Он говорил Собранию, что «оно самое либеральное и наиболее свободно избранное из всех собраний, которые когда-либо имела Франция»; своему разношерстному воинству он говорил, что оно «чудо мира и наилучшая из армий, которую когда-либо имела Франция»; провинциям, — что бомбардировка Парижа по его приказу — только сказка:
«Если и было сделано несколько пушечных выстрелов, то не версальской армией, а некоторыми инсургентами, которые хотели показать, что они сражаются, хотя на самом деле они боялись нос показать».
Позже он объявлял провинциям:
«Версальская артиллерия не бомбардирует Париж, а только обстреливает его».
Парижскому архиепископу он говорил, что все расстрелы и репрессивные меры (!), в которых обвиняют версальцев, — одна ложь. Он объявил Парижу, что хочет только «освободить его от угнетающих его отвратительных тиранов» и что Париж Коммуны есть «всего-навсего кучка преступников».
Париж Тьера не был действительным Парижем «подлой черни», он был призрачным Парижем, Парижем francs-fileurs[239], Парижем бульварных завсегдатаев обоего пола, богатым, капиталистическим, позолоченным, тунеядствующим Парижем; тем Парижем, который со своими лакеями, жуликами, литературной богемой, кокотками наполнял теперь Версаль, Сен-Дени, Рюэй и Сен-Жермен, который считал гражданскую войну только приятным развлечением, который в подзорную трубу любовался происходившей битвой, в ел счет пушечным выстрелам и клялся честью своей и своих публичных женщин, что спектакль здесь поставлен гораздо лучше, чем в театре Порт-Сен-Мартен. Ведь убитые действительно были мертвы, крики раненых не были поддельны, и кроме того драма, происходившая перед ними, была всемирно-исторической драмой.
Таков был Париж г-на Тьера, точно так же, как кобленцская эмиграция была Францией г-на де Калонна[240].
Первая попытка рабовладельческого заговора покорить Париж, заняв его прусскими войсками, не удалась из-за отказа Бисмарка. Вторая попытка, сделанная 18 марта, окончилась поражением армии и бегством правительства в Версаль, куда за ним, по его приказу, бросив работу, последовала и вся администрация. Прикрываясь мирными переговорами с Парижем, Тьер выигрывал время для приготовления к войне с ним. Но где было взять армию? Остатки линейных полков были малочисленны и ненадежны. Настойчивые призывы Тьера к провинции помочь Версалю национальной гвардией и волонтерами встретили решительный отказ. Только Бретань послала кучку шуанов[241], которые сражались под белым знаменем, с нашитым на груди у каждого из них сердцем Христа из белой ткани; их боевой клич был: «Vive le Roi!» (Да здравствует король!). Таким образом, Тьер мог только наскоро собрать разношерстную толпу матросов, солдат морской пехоты, папских зуавов, жандармов Валантена, полицейских и mouchards [шпионов. Ред.] Пьетри. Эта армия была бы ничтожна до смешного, если бы не постепенно прибывавшие военнопленные бонапартовской армии, которых Бисмарк отпускал в количестве, достаточном, чтобы с одной стороны, могла вестись гражданская война и чтобы, с другой стороны, можно было держать Версаль в рабской зависимости от Пруссии. Во время этой войны версальская полиция должна была наблюдать за версальской армией, а жандармам приходилось всегда становиться на самые опасные места, чтобы увлечь ее за собой. Павшие форты были не завоеваны, а куплены. Героизм коммунаров показал Тьеру, что для того, чтобы сломить сопротивление Парижа, недостаточно ни его стратегических способностей, ни находящихся в его распоряжении штыков.
Между тем его отношения с провинцией становились все более натянутыми. В Версале не получили ни одного сочувственного адреса, который мог бы хоть сколько-нибудь ободрить Тьера я его «помещичью палату». Наоборот, со всех сторон прибывали депутации и письменные обращения, настаивавшие далеко не в почтительном тоне на примирении с Парижем на основе недвусмысленного признания республики, утверждения коммунальных свобод и роспуска Национального собрания, срок полномочий которого уже истек. Депутаций и письменных обращений появлялось столько, что Дюфор, министр юстиции Тьера, приказал государственным прокурорам в циркуляре от 23 апреля считать «призывы к примирению» преступлением? Видя безнадежность похода против Парижа, Тьер решил переменить тактику и назначил на 30 апреля муниципальные выборы для всей страны по новому закону, навязанному им Национальному собранию. Действуя то интригами своих префектов, то угрозами своей полиции, он был уверен, что выборы в провинции дадут Национальному собранию ту моральную силу, которой оно никогда не имело, и что он, наконец, получит от провинции материальную силу для покорения Парижа.
Свою разбойничью войну против Парижа, восхваляемую в его собственных бюллетенях, и попытки его министров установить господство террора во всей Франции Тьер с самого начала старался дополнить маленькой комедией примирения, которая должна была служить нескольким целям: она должна была обмануть провинцию, привлечь к нему элементы среднего класса Парижа и, главное, дать возможность мнимым республиканцам Национального собрания прикрыть доверием к Тьеру свою измену Парижу. 21 марта, когда у Тьера еще не было армии, он заявил Национальному собранию:
«Будь что будет, а я не пошлю войска в Париж».
27 марта он снова объявил:
«Я вступил в должность, когда республика была уже совершившимся фактом, в я твердо решил сохранить ее».
В действительности же он именем республики подавил революцию в Лионе и в Марселе[242], в то время как его «помещичья палата» в Версале встречала диким ревом само слово «республика». После этого славного подвига он низвел «совершившийся факт» до уровня предполагаемого факта. Орлеанские принцы, которых он из предосторожности выпроводил из Бордо, получили теперь возможность, явно в нарушение закона, плести интриги в Дрё. Условия, о которых Тьер говорил на своих бесконечных совещаниях с парижскими и провинциальными делегатами, — как ни различны были его заявления по тону и оттенку, меняясь в зависимости от времени и обстоятельств, — всегда сводились к тому, что необходимо отомстить