«той кучке преступников, которые виновны в убийстве Клемана Тома и Леконта».
Конечно, при этом само собой подразумевалось, что Париж и Франция должны безоговорочно признать самого г-на Тьера лучшей из республик, подобно тому как сам Тьер в 1830 г. признал лучшей из республик Луи-Филиппа. Однако даже и эти уступки он старался поставить под сомнение посредством тех официальных комментариев, которые им давали его министры в Национальном собрании. Но, не удовлетворяясь этим, он действовал еще и через Дюфора. Старый орлеанистский адвокат Дюфор всегда играл роль верховного судьи при осадном положении как теперь, в 1871 г., при Тьере, так и в 1839 г. при Луи-Филиппе и в 1849 г. во время президентства Луи Бонапарта[243]. Когда он не занимал должности министра, он наживался, защищая парижских капиталистов, и в то же время наживал политический капитал, нападая на законы, которые сам издал. Не довольствуясь поспешным проведением через Национальное собрание ряда репрессивных законов, которые должны были после падения Парижа уничтожить последние остатки республиканской свободы во Франции[244], он как бы указывал на будущую участь Парижа следующей мерой: делопроизводство военных судов казалось ему чересчур длинной процедурой — он сократил его[245] и составил новый драконовский закон о ссылке. Революция 1848 г., уничтожив смертную казнь за политические преступления, заменила ее ссылкой. Луи Бонапарт не решился, по крайней мере открыто, восстановить режим гильотины. Помещичьему Собранию, которое еще не осмеливалось даже намекнуть, что парижане в его глазах не бунтовщики, а разбойники, пришлось пока ограничить подготовку мести Парижу новым дюфоровским законом о ссылке. При таких обстоятельствах Тьер не мог бы продолжать свою комедию примирения, если бы эта комедия не вызвала — чего он в сущности и желал — бешеную ярость депутатов «помещичьей палаты», которые из-за своего тупоумия не могли понять ни его игры, ни необходимости его лицемерия, притворства и медлительности.
Ввиду предстоявших 30 апреля муниципальных выборов Тьер разыграл 27 апреля одну из своих сцен примирения. Среди потока сентиментальных фраз он воскликнул с трибуны Национального собрания:
«Существует только один заговор против республики — парижский заговор, вынуждающий нас проливать французскую кровь. Но я повторяю еще и еще раз: пусть сложат свое нечестивое оружие те, которые его подняли, и мы, немедленно остановив карающий меч, заключим мирный договор, из которого будет исключена только кучка преступников».
В ответ на яростные крики депутатов «помещичьей палаты», перебивавших его речь, он сказал:
«Скажите мне, господа, убедительно прошу вас, разве я не прав? Разве вы действительно жалеете, что я мог сказать по справедливости, что преступников только кучка? Разве это не счастье среди наших бедствий, что люди, которые были способны пролить кровь генералов Клемана Тома и Леконта, являются лишь редким исключением?»
Однако Франция оставалась глуха к речам Тьера, льстившего себя надеждой пленить всех пением парламентской сирены. Из 700000 муниципальных советников, выбранных в оставшихся у Франции 35000 общин, легитимисты, орлеанисты и бонапартисты не смогли вместе провести даже 8000 своих приверженцев. Дополнительные выборы привели к результатам, еще более враждебным правительству Тьера. Национальное собрание не только не получило от провинции крайне необходимой ему материальной силы, но потеряло последнее право на роль моральной силы: право считать себя выразителем всеобщей воли страны. В довершение поражения вновь избранные муниципальные советы всех французских городов открыто угрожали узурпировавшему власть Версальскому собранию контрсобранием в Бордо.
Для Бисмарка настала тогда долгожданная минута решительного вмешательства. Тоном повелителя он приказал Тьеру прислать во Франкфурт уполномоченных для окончательного заключения мира. Униженно и покорно исполняя приказание своего хозяина и господина, Тьер поспешил послать во Франкфурт своего верного Жюля Фавра в сопровождении Пуйе-Кертье. Пуйе-Кертье — «видный» руанский хлопчатобумажный фабрикант, горячий, даже холопский, сторонник Второй империи, не видевший в ней никаких недостатков, кроме торгового договора с Англией[246], который вредил интересам его как фабриканта. Как только Тьер еще в Бордо назначил его министром финансов, он начал нападать на этот «злосчастный» договор, намекал на его скорую отмену и имел даже наглость немедленно попробовать, хотя и безуспешно (так как не спросил разрешения Бисмарка), вв,ести старые покровительственные пошлины против Эльзаса, чему, по его словам, не мешали тогда никакие прежние международные договоры. Этот человек смотрел на контрреволюцию как на средство понижения заработной платы в Руане, а на уступку французских провинций как на средство повысить цены на свои товары во Франции. Разве такой человек не был предназначен для того, чтобы Тьер выбрал его в помощники Жюля Фавра для осуществления его последнего, завершающего предательства?
Когда эта милая пара уполномоченных приехала во Франкфурт, Бисмарк грубо и властно сразу поставил их перед выбором: «Или восстановление империи, или беспрекословное принятие моих условий мира!» Условия его предусматривали сокращение сроков уплаты военной контрибуции и занятие парижских фортов прусскими войсками до тех пор, пока Бисмарк не будет доволен положением дел во Франции. Таким образом, Пруссия была признана верховным судьей во внутренних делах Франции! Зато он выразил полную готовность отпустить из плена бонапартовскую армию для истребления Парижа и оказать ей прямую помощь войсками императора Вильгельма. В залог того, что сдержит свое слово, он отсрочил уплату первой части контрибуции до «умиротворения» Парижа. Тьер и его уполномоченные набросились, конечно, на такую приманку с жадностью. 10 мая они подписали мирный договор, и уже 18 мая он был благодаря их стараниям утвержден Национальным собранием.
В промежуток времени от заключения мира до возвращения из плена бонапартовских войск Тьер находил нужным продолжать свою комедию примирения. Это было тем более необходимо, что его республиканские приспешники крайне нуждались в подходящем предлоге, чтобы смотреть сквозь пальцы на подготовку кровавой бойни в Париже. Еще 8 мая он ответил депутации среднего класса, пришедшей уговаривать его примириться:
«Как только инсургенты согласятся на капитуляцию, ворота Парижа будут на неделю открыты для всех, кроме убийц генералов Клемана Тома и Леконта».
Несколько дней спустя, когда «помещичья палата» потребовала от него объяснения по поводу этого обещания, он уклонился от ответа, но многозначительно заметил:
«Говорю вам, что между вами есть нетерпеливые люди, которые слишком уж спешат. Пусть потерпят еще неделю; к концу недели уже не будет никакой опасности, и задача будет соответствовать их отваге и способностям».
Как только Мак-Магон смог заверить его, что он скоро вступит в Париж, Тьер заявил Национальному собранию, что он
«вступит в Париж с законом в руках и заставит мерзавцев, проливших кровь солдат и разрушивших публичные памятники, поплатиться за свои преступления».
Когда решительная минута приблизилась, он заявил Национальному собранию, что он «не даст пощады»; Парижу он заявил, что приговор ему уже произнесен, а своим бонапартовским разбойникам, — что правительство позволяет им мстить Парижу сколько им угодно. Наконец, когда 21 мая измена открыла генералу Дуэ ворота Парижа, Тьер раскрыл 22 мая «помещичьей палате» «цель» своей комедии примирения, которую она так упорно не хотела понять:
«Я говорил вам несколько дней назад, что мы приближаемся к нашей цели: сегодня я пришел сказать вам, что цель достигнута. Порядок, справедливость и цивилизация, наконец, одержали победу!»