Иван Авдеич вошел и поставил на стол котелок с супом.

– Не дюже горячий. Боялся, если подогревать – уснете не поемши.

– Какой есть, – сказал Синцов. – Налейте нам по сто граммов. – И, подойдя к постели, опустил руку на плечо Артемьева: – Вставай, Паша.

Артемьев открыл глаза и сел.

– Напорное, раньше тебя обновил, – кивнул он на кровать.

– Да, я еще не успел.

– Нашел, кого искал в госпитале?

– Нашел.

И Артемьев по лицу Синцова увидел, что подробнее отвечать ему неохота.

– А я сегодня по вечерней обстановке в штабе дивизии пришел к выводу, что соединение с Шестьдесят второй, скорее всего, завтра произойдет или у тебя, или у твоего соседа слева, и махнул ночевать к тебе. Третий день у вас в дивизии пасусь! Ты за сегодня здорово продвинулся, вон куда вышел!

– Да, рванули, – сказал Синцов. – Злые были сегодня и вчера после этого лагеря.

– Не видел его, времени не было поехать. Говорят, тяжелая картина.

Синцов невесело усмехнулся:

– Такая картина, что вчера, как ни требовал, ни одного пленного не взяли. Только сегодня к вечеру принудил. А про себя, в душе, подумал: еще слишком отходчивые у нас люди, если на вторые сутки после такой картины все же пленных взяли. Я комбат, мне приказано требовать, а будь я солдат, не поручился бы за себя после этого лагеря.

Ординарец вошел, поставил на стол кружки с водкой и снова вышел.

– Давай супу похлебаем, гороховый… – сказал Синцов.

Половину супа вылил в алюминиевую миску и подвинул Артемьеву, а котелок взял себе.

– Как рука? – спросил Артемьев.

– Действует… – Синцов пошевелил торчавшими из грязных бинтов пальцами. – Только большой чего-то… на морозе немеет… Сегодня немца одного взяли, обмороженного. Когда через пролом из подвала вылезал, кистями оперся; и вдруг на обмороженной руке пальцы сломались, как фарфоровые… Не видел бы сам – не поверил.

– А у нас обмороженные есть?

– Боремся с этим, следим, ночью будим. Ну что, выпьем?

Артемьев кивнул, выпил, закусил густо посоленным сухарем и стал молча хлебать суп.

– Я тоже сегодня проголодался, – сказал Синцов. – Когда в госпиталь поехал – горячую пищу еще не подвезли, а в госпитале дольше, чем думал, задержался. Овсянникову встретил. Оказывается, она в этом госпитале. Еще раз, от нее, все выслушал.

– Теперь все подробности знаешь, – помолчав, сказал Артемьев. – Я тоже мельком видел ее на днях у Серпилина – хотел сказать ей, что ты здесь, но обстановка не позволила.

– Всех подробностей и она не знает.

– Через те же Сциллы и Харибды прошла и жива осталась, – сказал Артемьев про Таню. – А могло быть наоборот…

И Синцов подумал: да, могло быть и наоборот. Маша могла остаться жива, а маленькая докторша могла попасть в руки к немцам. При всей силе привычки жить среди чужих смертей все-таки смерть жены было трудно вставить в этот уже сложившийся за годы войны список неизбежностей. Но думать про нее, что хорошо, если бы она осталась жива, а вместо нее попала к немцам маленькая докторша, было так же нельзя, как нельзя было думать перед завтрашним боем, что хорошо, если бы в нем убили не тебя, а Ильина или Завалишина. Нельзя было хотеть, чтобы кто-то умер вместо кого-то, можно было только хотеть, чтоб все всегда оставались живыми. Но мечтать об этом было Нелепо.

– Отличная она женщина!

Синцов понял, что Артемьев говорит про Таню, и молча кивнул.

– И баба, между прочим, занятная, если вглядеться.

– А ты что, уже вгляделся? – хмуро спросил Синцов, которому вдруг стало досадно от этих слов.

– Я – нет. Она сама в Москве, кажется, на меня глаз положила. Не утверждаю, но показалось. А я – нет. Просто объективно сужу: отличная, золотая женщина. Вот на таких и надо жениться, если дураком не быть, как я… Мне не надо. А тебе вот на такой и надо.

– Смотрю на тебя и думаю: умный ты или глупый? Нашел время!

– А что? Оба живые будете – возьми и женись на такой женщине. Тем более что вас сама судьба второй раз за войну сводит. Ничего не вижу в этом особенного. Что она такая маленькая, а ты под потолок – над этим, конечно, люди смеяться будут… – Артемьев улыбнулся, давая понять Синцову, что в общем-то, скорей, шутит. А серьезное во всем, что он сказал, было одно: сестры нет, и как бы ни любил ее Синцов, надо поставить на этом крест и жить, как судьба подскажет. С того света нас никто не видит, и никто не плачет и не радуется тому – раньше или позже мы их забыли…

– Что она такая маленькая, меня когда-то устраивало, – тоже улыбнувшись, сказал Синцов про Таню. – Когда тащил ее на закорках из окружения, радовался, что легкая.

– А мне вот, кажется, скоро придется на закорки груз потяжелее взвалить. – И, несмотря на усмешку, в глазах Артемьева мелькнуло смущение перед тем, что ему предстояло объяснить. – Видимо, женюсь, а возможно, уже и женился…

– То есть как это – возможно? На ком?

– На ком, на чем?.. – усмехнулся Артемьев. – Все та же сказка про белого бычка – на Надежде. Перед вылетом из Москвы зашел к ней – и пропал, как швед под Полтавой. Только не говори мне ничего, – остановил он рукой Синцова. – Что думаешь о ней, давно знаю, что скажешь обо мне, догадываюсь, – дурак! В основном верно.

Но хотя он остановил рукой Синцова, сказав «не говори», на самом деле его распирала радость оттого, что женщина, которую он когда-то любил и с трудом вынудил себя забыть о ней, снова принадлежит ему и сделала черт знает что, на что никакая другая не решилась бы на ее месте, – прилетела к нему на одну ночь на фронт и сейчас, после этого, хочет, можно сказать – домогается, стать его женой. Он сегодня отчасти потому и приехал ночевать к Синцову, что хотел поделиться: почему на это пошел и почему, хоть и ругает себя дураком, все равно счастлив. А счастье в военное время на полу не валяется.

– Ну что ж, хорошо, – сказал Синцов после долгой паузы.

– Врешь.

– Почему вру? Раз тебе хорошо с ней – и ладно. Только про «жениться» чего-то недопонял.

Артемьев рассказал, как Надя свалилась ему на голову в штаб армии под видом жены, и как наутро Серпилин приказал выдворить ее в Москву, и как она, уезжая, спросила, готов ли он жениться на ней, и сказала, чтоб дал ей с собой письмо в загс, раз он на фронте, – она сама пойдет и все сделает там без него. И еще приедет к нему сюда как законная и посмотрит в глаза этому Серпилину, который выставил ее отсюда, как какую-нибудь тварь!

– Что же, она со зла, что ли, за тебя замуж выходит?

– Отчасти и так.

– А пройдет злость – что дальше?

– История у нас с ней старая, – сказал Артемьев. – Хотя и вышла потом за другого, но все равно ей лучше, чем со мной, ни с кем не было. В этих делах меня не обманешь.

– А в остальном? – спросил Синцов, хотя видел, что Артемьеву трудно отвечать.

– И в остальном она тоже, надо сказать, неплохая баба, – с некоторым усилием над собой сказал Артемьев. – Рукава засучит и пол вымоет, и белье постирает, и обед сготовит – шутя все сделает…

– Ну, а в остальном? – неуступчиво повторил Синцов.

– А что остальное?

– Тогда вопросов нет.

– Да, можешь меня поздравить, – сказал Артемьев. – Вчера, когда из дивизии с Серпилиным говорил, сообщил мне, что присвоили очередное, подзадержавшееся… Теперь полковник.

– Поздравляю. – Синцов еще раз подумал о Наде: может, выходит теперь за него замуж оттого, что поверила – далеко пойдет? Раз в тридцать лет уже полковник и, даст бог, не убьют, еще до конца войны будет опять за молодым генералом.

– Хотел четвертую шпалу привинтить, да в штабе дивизии не нашлось. Никто не запасается, погон ждут.

– Рад бы помочь, – улыбнулся Синцов, – да нечем. У нас в батальоне, кроме замполита, кругом одни кубики. Он, правда, такой, что и последнюю шпалу отдаст, но это уж я не позволю. Перевоспитываю его, чтоб имел хотя бы полувоенный вид.

– Смешно это от тебя слышать, – сказал Артемьев. – Слушаю и вспоминаю, каким ты был до армии, в тридцать девятом.