– А разве она вам, пока вы квартиру с ней убирали, всех подробностей не доложила?

– Никаких подробностей она мне про вас не докладывала. Только сказала, что виновата перед вами.

– Врет. Ни в чем она не виновата. Просто не любила меня. Даже лучше, что ничего из этого не вышло.

– А почему вы и потом ни на ком не женились?

Он молчал, потом рассмеялся.

– Почему вы смеетесь?

– Потому что, когда хочешь на такой вопрос совершенно правдиво ответить, в устах мужчины звучит как-то смешно. Но все равно, скажу: без любви жениться не хотел. Это неудачливые барышни обычно так о себе говорят: хотела выйти замуж только по любви! Не надо заставлять человека говорить все, что он думает, смешно получается.

– Ничего смешного, – сказала Таня, открыла крышку чайника с заваркой и понюхала. – Уже заварился. Крепкий, как до войны. Сказали, чтоб я ничего не жалела, вот я и не пожалела…

– Сейчас, – сказал он. – Только позвоню, будет ли машина, чтоб знать, в каком темпе ужинать.

– Оказывается, у вас даже телефон, – как о чуде, сказала Таня, когда он, позвонив и узнав, что машина придет, вернулся на кухню.

Она за два месяца на Большой земле все еще никак не могла привыкнуть, что в квартирах бывают телефоны, что на дверях висят почтовые ящики, что люди отправляют друг другу письма и телеграммы.

– Не было телефона, выключили, – сказал Артемьев. – Но у меня в Управлении связи один друг еще с Халхин-Гола, и я, когда думал, что иногда тут ночевать буду, попросил его сделать. Ладно, будем ужинать! Водки, правда, всего четвертинка!

– А я вам еще «тархуна» достану, мне тетя Поля свой дала, – поспешно сказала Таня.

– Нет, «тархун» по дороге на харчи менять будете.

Он открыл четвертинку и только тут заметил, что она не поставила себе рюмки.

– Если в мою пользу экономите, так я пошутил, что четвертинки мало.

– Не потому. Я позавчера слишком много выпила портвейна, до сих пор ничего не хочется.

– Тогда на дно, чтоб чокнуться.

Она молча подставила чашку и обрадовалась, что он и правда налил совсем немного.

– За ваше свидание с отцом и матерью! – Артемьев чокнулся и выпил.

– Боюсь, что отец умер. Как получила телеграмму с одной маминой подписью, все об этом думаю…

– Подождите, стойте… – остановил он ее. Он был полон добра к ней, и ему захотелось сделать для нее чудо. – Хотите, попробуем сейчас позвонить вашим родителям?

– Но это же невозможно, – ошеломленно сказала Таня.

– А мы возьмем да попробуем… – Он встал из-за стола. – У вас в телеграмме адрес был.

Она все так же ошеломленно вытащила из кармана телеграмму и протянула ему.

– «Караванная, девять», – вслух прочел он. – Может, они там и живут в общежитии при заводе? Кого на заводе больше знают: отца или мать?

– Отца. Мать перед войной не работала.

– А вы пока сидите, чего встали? Это еще долгая песня.

Она опустилась обратно на табуретку, но, когда он уже был в дверях, окликнула его:

– Подождите…

– Ждать некогда, – сказал он. – Или звонить, или нет.

– Нет, нет, звоните, это я просто так… все не могу себе представить…

Она услышала через дверь, как он, вызвав какого-то полковника Харитонова, уговаривает его дать Ташкент, партком завода, который помещается на Караванной, девять.

– Ничего! Мне не найдут, а ты скажешь – тебе найдут… Потому и прошу тебя, что невозможно… Ну, что тебе объяснять – нужно, значит, нужно… Нет… Партком вызываю, при чем тут женщины?.. Большое тебе спасибо, Николай! Утром улетаю на Донской. Первый же трофейный «вальтер» тебе пришлю…

Таня сидела и слушала; сначала чуть было не вскочила и не остановила его, чтобы не уговаривал: зачем это?.. А потом, когда он сказал «Спасибо, Николай!», подумала о муже, который тоже Николай, и даже не о нем, а о том, что почти никогда не думает о нем. Даже странно, до чего она не думает о нем!

Артемьев вернулся с радостным лицом. Он был доволен, что ему, кажется, удастся совершить чудо для этой женщины.

– Может быть, вы ему мой «вальтер» подарите? – спросила Таня, когда Артемьев снова сел напротив нее за стол. – Он у меня трофейный, не записанный за мной.

Ей было бы жаль, если б он согласился, но она все-таки предложила.

– Еще чего! Там, на Донском, этого добра, когда немцы сдадутся, через голову будет…

– А вы думаете, они сдадутся? – спросила Таня.

– А что же им делать?

– А мы там в тылу их ни разу в плен не брали. – Таня задумалась, потому что вспомнила, как Каширин, единственный раз за все время, изматерил ее, когда она пожалела двух захваченных в бою немолодых немцев из карательного батальона, пожалела и предложила что-то несуразное.

«Значит, тебе их жаль? – сказал тогда Каширин. – А мне их не жаль?.. Ты у меня за них просишь! А мне у кого просить? У царя небесного? Кто за чужой счет добрый, тот сволочь. Уходи… А то тебе самой прикажу их…»

Немцев из карательного батальона расстреляли, а Каширин потом неделю не говорил с нею. Обиделся, что напомнила ему о его жестокости, вынужденной, но уже привычной. Значит, и у него самого душу свербило от этого, иначе не обиделся бы, просто обругал бы, и все…

А теперь, если окруженные в Сталинграде немцы сдадутся, их будет много, очень много, так много, что трудно себе представить…

Хотя последние месяцы в газетах все время писали о тысячах и тысячах пленных, Таня плохо представляла себе целые тысячи взятых в плен немцев… Тысячи взятых в плен наших она видела – их взяли в октябре под Вязьмой, видела их издали на шоссе. А потом, когда она уже была в подполье и жила у Софьи Леонидовны, весной, в марте, большую колонну наших пленных гнали через Смоленск по их улице… И это было самое страшное и жалкое, что она видела в своей жизни, – раздетые, обмороженные пленные, которых гнали по улице, а она стояла рядом на тротуаре и ничего, ровно ничего не могла для них сделать: ни дать им кусок хлеба, ни помахать рукой, ни улыбнуться, ни заплакать, – ничего. А теперь мы сами берем в плен немцев, много немцев… Радуясь этой мысли, она все равно еще не могла привыкнуть к ней.

– Чего задумались? – спросил Артемьев. – А то я все сосиски съем, вам не оставлю.

– Скажите, – она подумала о Серпилине, но не назвала его имени, – у меня есть полевая почта одного генерала. Если написать, чтоб он мне вызов прислал прямо туда, в Ташкент, в санитарное управление округа, чтобы мне именно к нему попасть, в медсанбат или в санчасть полка… Может это выйти?

– Зависит от должности и натуры генерала. Вы сперва до Ташкента доберитесь. – Артемьеву почудилось, что зазвонил телефон, он было поднялся и снова сел. – Послышалось… О чем будем говорить, пока Ташкент не дадут?

– А вы верите, что дадут?

– Дадут.

– О чем хотите.

– Вы правда замужняя? – спросил Артемьев. – Или это тетя Поля при мне так, на всякий случай, сказала?

– Правда замужняя. А почему вы спросили?

– А вы же сами меня агитировали: что придет в голову, то и говорить. Пришло в голову: почему вы ни разу о муже хоть из приличия не вспомнили?

– Не вспомнила, потому что не вспоминается… Вот сейчас, когда вы про немцев говорили, вспомнила, как наших пленных через Смоленск гнали, и про брата вспомнила, что он на войне, а про мужа не вспомнила, хотя с ним тоже все могло быть… Он, как и я, врач, наверно, с первых дней на фронте.

– Не обязательно.

Она пожала плечами. Ей казалось, что это обязательно.

– Мы почти разошлись с ним перед войной, – помолчав, сказала она. – Можно даже считать, что разошлись.

Она была не в настроении говорить о своем муже и сердилась, что Артемьев зачем-то спросил о нем. И хотя то, что она сказала в ответ, было совершеннейшей правдой, но это выглядело так, словно она спешит объяснить, что свободна. А не сказать этого она не могла. Раз он спросил ее про мужа, она хотела, чтобы он знал правду. А еще лучше было бы, если бы вообще не спрашивал…

Он почувствовал это, внимательно посмотрел на нее и заговорил о себе.