– Полчаса, как отправил посыльного с запиской. Считал, что вы уже…
– Куда вы его послали? Назад, что ли, к черту на кулички?
– Назад, где вы раньше были.
– Думать надо, – сказал Синцов. – Разве я могу, по обстановке, находиться сейчас за полтора километра от переднего края? А кроме того, когда уходил от вас, предупредил: буду у Караева.
– Наверно, в горячке недослышал, товарищ старший лейтенант.
И Синцов понял по лицу Богословского, что не врет, правда – или недослышал, или не понял. Да и действительно, была в тот момент такая каша – Лунина убило, роту только что принял, – мог и упустить.
Они уже спрыгнули и шли теперь по окопу.
– Связи у немцев много взяли?
– Много, – сказал Богословский. – Телефонист целую катушку намотал.
– Ну и тяните ее скорей, откуда я пришел. Исправляйте ошибку! Да пусть прямиком тянет, мы прошли, и он пройдет. Мне связь нужна. Какие потери?
Богословский доложил о потерях, которые понесла рота под его командованием при взятии последних двух траншей. Потери были небольшие; это облегчало решение предстоящей задачи.
– Командир взвода, старший сержант Чичибабин, спас от потерь, – сказал Богословский. – В последний момент на пулемет кинулся и грудью закрыл.
Синцов посмотрел недоверчиво. Знал, что, докладывая о таких вещах, иногда прибавляют лишку.
– Так точно, – понял взгляд комбата Богословский. – Я вам в донесении написал. Вон и пулемет этот…
Они подошли к немецкому пулеметному гнезду. В окопе лежали мертвые немцы, а на снегу, прямо перед пулеметом, отброшенное силой удара назад, раскинулось на снегу тело бойца в распахнутом полушубке. На гимнастерке, на середине груди, темнело большое заледенелое пятно. Ноги были без валенок. Одна – босая, в разметавшейся по снегу портянке.
– Герой… А валенки уже сняли, – сказал Синцов. – В донесении написали, а прибрать, хотя бы в окоп положить, не додумались!
– Сейчас прикажу. – Богословский, оправдываясь, стал объяснять, что один боец в горячке, в атаке, валенок потерял, в окоп вскочил на одну ногу босой. Поэтому и пришлось разрешить ему снять валенки с убитого.
– Все у вас в горячке, – по-прежнему недовольно сказал Синцов, хотя понимал, что на месте Богословского сделал бы то же самое.
Двое бойцов подошли к телу убитого и стали затаскивать его в окоп. Синцов смотрел с тяжелым чувством на душе. Казалось бы, ко всему пора привыкнуть, а доходит до какой-то минуты, – и оказывается, все равно нет ее, этой привычки. Нет.
– Документы забрали?
– Заберем.
– Сохраните у себя. – Синцов подумал, что теперь этого старшего сержанта Чичибабина, фамилию которого он узнал только после его смерти и которого не помнил в лицо живым, надо будет представить за подвиг на Героя. Наверное, потом и в газете напишут. Да, бежал впереди всех, первый рванулся к пулемету, а уж сознательно бросился на него грудью или просто так вышло, что оказался перед ним вплотную и спас этим других, его не спросишь. Да, был смел и сделал все, что мог. Это правда! А остальное допишут. И остальное, дописанное, тоже будет правдой. Был человек, и не пощадил своей жизни, и умер, и уже валенки его пошли в дело… И возражать против этого – надо дураком быть…
– Пойдем, оглядим всю вашу позицию, – сказал Синцов. – Откуда лучше всего подходы к той высотке? Вы тут по ней огонь вели, а отвечает вроде не в полную силу?
– Вроде не в полную, – сказал Богословский. – Трудно знать, что у них там есть в действительности. Остатки тех, кто отсюда добежал, теперь там. Но там и до этого были. Высотка существенная…
– О том и речь.
Они пошли вдоль окопов, время от времени приподнимаясь, чтобы получше разглядеть местность. Немцы не стреляли. Только когда стали возвращаться, с высотки вдруг повел огонь ручной пулемет, но не по окопам, а правей, по ложбине, через которую недавно прошел Синцов.
– По ком это, интересно?
– Связист уже прошел, по нему не били, – сказал Богословский.
Пулемет продолжал стрелять короткими очередями.
Дойдя до правого конца траншеи, увидели, в чем дело: по предвечернему, начинавшему сереть снегу двигались два человека, залегали, перебегали несколько шагов и опять залегали под огнем.
Синцов собрался было приказать – прикрыть огнем идущих сюда людей, но солдаты сообразили и без того. Два наших пулемета, один отсюда, один оттуда, от Караева, длинными очередями повели огонь по высотке. Немецкий ручной пулемет замолчал, но потом снова открыл огонь, и к нему присоединился станковый. Решили не дать этим двоим добраться живыми.
Двое еще раз залегли, и перебежали, и опять залегли, уже недалеко от гребешка, за которым начинался безопасный скат в нашу сторону. Теперь, когда они перебегали в последний раз. Синцов понял по фигурам, что второй, маленький, сзади, был мальчик.
– Вот сволочь! – сквозь зубы сказал Синцов; ругань относилась не к мальчику, а к тому, кто посмел взять его с собой вопреки запрещению.
Мальчик и тот, второй, – Синцов еще не разглядел, кто это, – снова вскочили, добежали до снежного гребешка, и здесь их застала еще одна очередь. Взрослый продолжал бежать, а мальчик остановился и стоял, потому что в него попали. Стоял секунду или две, прежде чем упасть, а потом упал в снег на самом гребне, за пять шагов до начинавшегося спуска…
А тот, кто бежал первым, пробежал еще несколько шагов, споткнулся, упал, поднялся и, не оглянувшись, побежал вниз по склону, сюда, к окопам.
Немцы больше не стреляли. Только два наших пулемета продолжали стучать, запоздало пытаясь помочь тому, чему уже не поможешь.
Люсин – теперь Синцов увидел, что это был Люсин, – по-прежнему не оглядываясь, добежал до самого окопа и спрыгнул в него, в двух шагах от Синцова. У него было улыбающееся потное лицо. Одной рукой он придерживал чуть не слетевшую на бегу ушанку.
– Все-таки добрался до тебя, – сказал он и глубоко, счастливо вздохнул.
Синцов ничего не ответил, глядя мимо него туда, где на гребне снега темнело неподвижное маленькое тело с выкинутыми вперед руками.
Только теперь, подчиняясь этим глядевшим мимо него глазам, Люсин наконец сделал то, что должен, обязан был сделать много раз до этого, – пять, десять, двадцать раз! – обернулся и тоже увидел маленькое неподвижное тело на снежном гребне.
– А я и не заметил, – сказал Люсин так просто, как будто наступил на ногу.
Синцов не отвечал и продолжал смотреть на мальчика, считая, что он убит, и все же еще надеясь заметить хоть какое-то слабое движение, которое показало бы, что это не так.
– А я думал, он все время за мной… Нисколько не сомневался… – новым, извиняющимся тоном сказал Люсин. Радостное сознание, что он сам остался жив, до сих пор мешало ему думать о чем-либо еще.
Синцов, по-прежнему не отвечая ему, увидел, как на снегу шевельнулась сначала одна выброшенная вперед рука, потом другая. Потом дрогнула и шевельнулась нога, потом немножко подвинулось все тело… Мальчик там, на снежном гребне, пробовал ползти. Но он или не видел, или не понимал, что делает, потому что полз не в сторону спасительного уклона, а туда, куда упал головой, – по гребню к немцам.
– Идите вытаскивайте! – сказал Синцов, поворачиваясь к Люсину и уже понимая по его лицу, что этот человек сейчас сам, по своей воле, никуда не пойдет и никого не вытащит. После пережитой смертельной опасности в нем кончился тот завод смелости, который бросил его сюда через ложбину.
Лицо Люсина было как остановившиеся часы.
– А почему вы мне приказываете? – визгливым, не своим голосом вскрикнул он.
Синцов потянулся к кобуре, но удержал руку, не дотянувшись. Будь они здесь вдвоем, он бы погнал его, этого, который ни разу не оглянулся… Погнал бы назад, к мальчишке. А если б не подчинился – застрелил бы и пошел сам. Но сделать это сейчас, здесь, на глазах у солдат, было нельзя, и он не позволил себе этого.
– Уже пошли! – крикнул Люсин все тем же взвизгивающим голосом.
Но Синцов и сам увидел, что пошли. Усатый старик, ординарец Ильина, вылез из окопа и быстро пошел по снегу к продолжавшему ползти в сторону немцев мальчику. Пошел, не дожидаясь ни приказа, ни разрешения, не сказав ни слова.