– В партком направо иди; этот корпус пройди – и до литейки, не доходя барака.

Таня прошла несколько шагов и обернулась – женщина все еще стояла раздетая у дверей и смотрела ей вслед.

Через десять минут Таня сидела в парткоме и ждала мать. Напротив Тани за столом сидел хмурый пожилой человек в черном ватнике и армейской ушанке и, прижав плечом трубку, записывал телефонограмму.

Когда Таня пришла сюда, он ткнул ей руку и буркнул свою фамилию, но она не разобрала и не переспросила, потому что он сразу начал звонить в литейку, чтобы в партком прислали Овсянникову. И тут же у него на столе зазвонил другой телефон, и он стал принимать телефонограмму.

Хотя он сидел в ватнике и ушанке, но Тане с мороза показалось, что в парткоме тепло и даже угарно; в круглой чугунной печке горел уголь. Она расстегнула шинель.

Человек, принимавший телефонограмму, покосился на нее, заметил орден на гимнастерке, кажется, хотел ей что-то сказать, но вместо этого сердито спросил в трубку:

– Что, еще не все? Я думал, все! Разводите тут писанину! – И еще быстрее заскреб карандашом по бумаге.

В барак вошел высокий, плечистый, еще совсем молодой генерал, чем-то похожий на Артемьева.

– Слушай, Малинин, – сказал он, – мне в Совнарком звонить надо… Как, берем Лузгина на заместителя по рабочему снабжению или не берем? Знаю, что снабжение поставит, а догадываюсь, что жук. Жду твоего последнего слова.

– А зачем ждешь, Николай Иванович? – кладя трубку, сказал Малинин. – Ты ж решил…

– Мало что я решил, – сказал генерал, – я хочу, чтоб парторг был «за», чтоб, если что, вместе отвечать.

– Вместе отвечать не страшно, – сказал Малинин, – вместе плакать неохота. – И, покосившись на Таню, сказал: – Провожу тебя до конторы, поговорим.

И генерал, после того как Малинин покосился на Таню, тоже покосился на нее и спросил:

– Кто такая?

Она, когда генерал вошел, встала там, где сидела, и так и стояла до сих пор.

– Военврач третьего ранга Овсянникова, – сказала Таня.

– Дочь Овсянниковой нашей, из литейного… – Малинин сунул в ящик телефонограмму, снял с гвоздя шинель и вышел вслед за генералом, который так ничего и не сказал Тане.

«Сейчас будут ругаться», – подумала Таня. Такое было выражение лица и у генерала, и у этого сидевшего за столом человека – Малинина. Только она, Таня, помешала им поругаться здесь же, в парткоме.

Она осталась одна. И почти сразу же вошла мать. И они обнялись и долго целовали друг друга.

Мать была сейчас самая настоящая старуха. На ней был толстый, измазанный землей ватник и ватные брюки, но, увидев ее лицо, Таня с испугом подумала, какая она, наверно, худая там, под ватником.

– Таня, доченька!..

– Да, мама…

– Приехала!..

– Да, мама…

– Живая!.. Здоровая!..

– Да, мама…

Мать больше ничего не спросила, помолчала и сказала:

– Отец-то… – и снова долго молчала.

– От чего он?

– Не знаю, – сказала мать, – без меня было… Я воспалением легких болела, в больнице три недели лежала. А его «скорой помощью» свезли. А мне сразу не сказали: пожалели, потому что я встать все равно не могла. А когда вышла из больницы, он уже помер. Гроб ему сбили без меня в нашем упаковочном цехе, но повезли не сразу: думали, я еще успею, встану. А когда доставили гроб в больницу, оказывается, его уже захоронили. Извинения у наших заводских просили, а где могила, неизвестно. Место у них есть такое, куда невостребованных свозят, кого, значит, родственники не спросили. Туда и отец попал. Не прощу себе этого. Что за жизнь за такая!..

Мать заплакала.

– Ну чего ты? – Таня села рядом и обняла ее за плечи. – Зачем ты себя мучаешь?

– Не могу я, Танечка… не могу… Как вспомню, так думаю: на могилу бы сходить, а сходить некуда.

– Когда это было?

– Семнадцатого сентября…

– А Виктор когда?

– Не знаю. Похоронную в прошлом году получила, зимой. А написали в ней, что погиб в сорок первом смертью храбрых. А когда, не написали. Только написали, что на юго-западном направлении… Как ты доехала?

– Хорошо доехала.

– Дай на тебя поглядеть. Похудела ты…

– А сама!

– Про меня не говори… А ты до войны кругленькая была, а теперь вон какая! Где ты была, кем служила?

Таня посмотрела через плечо на вошедшего в барак Малинина и сказала:

– Долго об этом, мама… Всего сразу не переговорим.

– Живая, здоровая… – всхлипнула мать. – И раненная не была?

– Раненная была.

– Куда ранило?

– Мама, ты когда освободишься?

– Погоди… Куда тебя ранило-то? – Мать посмотрела на нее с мучением и нетерпением, словно это и было самое главное – узнать, куда ранило Таню.

– Ну чего маешься? – сказал Малинин, стоя за спиной матери. – Встретила, убедилась и ступай в цех. Сдавай смену и домой иди. А завтра выходной возьми.

– У меня не завтра.

– Подменим. На себя беру.

– А может, мне с тобой пойти? – спросила Таня.

Мать замялась, и Малинин выручил ее:

– Не требуется за ней хвостом ходить, она скоро вернется. Условия у нас в цехах тяжелые, а в литейке особо, – объяснил он Тане, когда мать вышла.

– Неохота ей с первого раза дочери свое рабочее место показывать…

– Все равно увижу. Не сегодня, так завтра.

– Это другое дело. А сегодня у нее праздник. Ради тебя среди зимы комнату побелила. Сюда, в партком, приходила, чтоб поддержали, три кило мелу со склада выписали. Что смотришь? Бедно живем? Еще насмотришься. Еще походишь по заводу, сами поводим. Беседы по цехам проведешь. Этого мы от каждого фронтовика требуем. А тем более сейчас. От последних известий с фронта все как с ума посходили! Только разговоров про Сталинград! Ты на сколько сюда?

– Не знаю. У меня пока отпуск на лечение. А потом комиссия будет.

Ее прервал телефон.

– Малинин слушает, – отрывисто сказал Малинин в трубку. – Да, исключили… Нет, не ошибаетесь, с такой формулировкой и исключили: за самовольное увольнение с завода своей родственницы… Не дурацкая, а как раз такая, как надо… Нет, не отменим… Нет, не самодур, а парторг ЦК на заводе. А еще раз повторишь – трубку положу…

Малинин выжидательно подержал трубку и опустил на рычаг.

– Сам бросил!

– А кто это звонил? – спросила Таня.

– Начальник один. По просьбе другого, у которого мы брата жены вчера из партии выгнали, работника отдела кадров.

– А за что?

– За то, что слышала, – сказал Малинин. И, пересилив усталость и неохоту, объяснил: – Думаешь, к нам на завод все сами приходят? Есть и такие, что из-под палки идут, по законам военного времени. С разных не суть важных работ сняли, паспорта забрали – и на завод, продукцию вам на фронт гнать. Вот и у этого свояченица под метелку попала. А он ее втихую уволил, чтоб могла обратно в торговую сеть нырнуть, где посытнее. И партбилет вчера положил, – у нас на таких люди злые. А у вас на фронте разве добрые?

– Я на фронте мало была.

– А орден за что?

– Я в партизанах была.

– Где?

– На Смоленщине.

– Да, Смоленщина… – сказал Малинин. – Когда в конце сорок первого с передовой, раненного, вывозили, думал, скоро Смоленск возьмем. Не успею в часть вернуться, а он уже взятый будет. А он еще и до сих пор невзятый… И он невзятый, и я в свою часть не вернулся… Говорят, здоровье не позволяет. – Малинин усмехнулся так, словно его смешило, что здоровье не позволяет ему пойти обратно на фронт и позволяет заниматься тем, чем он занимается здесь, и жить так, как он живет здесь. – Долго была в партизанах?

– Больше года.

– А как обратно на Большую землю попала?

– Раненую самолетом вывезли.

– А в каких местах была? Я эти районы знаю. После гражданской с продотрядами ходил там во все концы, хлеб для пролетариата брал.

Таня стала рассказывать, а сама все время думала, когда же придет мать…

– Скоро придет, – почувствовав это и прервав расспросы, сказал Малинин.

– Только смену сдаст. А пока не сдаст, все равно не придет. В партию она вступила… Как раз когда о Сталинграде первое сообщение было, в тот день ее принимали. Не говорила еще тебе?