Митя вспомнил перевалочную станцию, беспокойные лица, черные торопливые стрелки электрических часов, отсчитывавшие опоздание поезда, и горькие, страшные слова майора о том, какой ценой расплачиваются наши люди за каждую минуту этого опоздания. И почти те же слова повторил сейчас начальник депо.

— Страху нагоняет, — насмешливо шепнул Алеша в Митино ухо.

— Много понимаешь! — с неприязнью зашипел Митя. Он разозлился не только за эти глупые слова, но еще и за то, что Алешка перебил его мысль. А думал он о том, что, если два месяца сидишь в слесарях и еще немногому научился, если возишься над какой-нибудь паровозной деталью и что-то не ладится у тебя, — это, оказывается, беда не только твоя, а всего депо, всей дороги и даже еще больше…

После начальника слово взял мастер Никитин. Худощавый и сутулый, отчего нетрудно было угадать в нем бывшего слесаря, он то и дело стаскивал очки, протирал стекла и снизу вверх поглядывал в зал усталыми глазами. Мастер был растерян, и Митя пожалел его.

— По такой нагрузке, товарищи, надо бы иметь вдвое больше паровозов. И не такую древность, как у нас. — Никитин развел костлявыми руками. — И потом же — кадры, товарищи. Старых-то работников — раз, два и обчелся. Зелень сплошная. Сердцем хотят, а руки еще не умеют. И управляйся как знаешь…

Митя сидел подавленный. Ему казалось, что все упреки мастера относились только к нему. Конечно, Никитин во многом прав, но Митя все же обиделся и перестал его жалеть. Он даже испытал злорадное чувство, когда на мастера обрушился незнакомый паровозник огромного роста, с голосом, от которого позванивали в окнах стекла.

— Говорят, свои недостатки легче разглядеть чужими глазами, — начал он. — Товарищи ремонтники доказали это: не все увидали сами. Вот я и хочу добавить с точки зрения паровозника…

Сначала Никитин согласно кивал головой, потом потупился, и длинные сухие морщины собрались у него на лбу. Но еще больше помрачнел мастер, когда заговорил Чижов.

— На машины легко сваливать. — Он быстро поднялся и направился к столу. — Известно, паровоз опровержения не заявит. А как их только не крестили тут, наши машины, — и древность, и гробы, и клячи…

— На этих клячах мы смерть фашистам везем! — выкрикнула с места Маня Урусова, и мальчишеское лицо ее залилось краской.

Зал захлопал. Отложив перо, Вера подняла над столом руки и тоже забила в ладоши.

— Правильно подмечено! — вставил кто-то.

Чижов продолжал говорить. Речь его становилась все накаленнее, громче. Митя думал раньше, что этот рыжий парень, всегда говоривший как бы нехотя, с ленивым спокойствием, не умеет волноваться. Он повернулся к Алеше, хотел сказать ему об этом, но тот дремал, упершись в грудь подбородком.

— Видать, не любят ремонтники наши паровозы, — продолжал Чижов.

— Любитель нашелся! — закричал кто-то из задних рядов.

Горновой сильно постучал карандашом по графину.

— Кто слыхал, чтоб паровозник обозвал свою машину гробом или еще как-нибудь? Колюшей называют, Николкой, Федей, а машинист Григорьев даже Марьей Ивановной величает… — Он помолчал, пока затихла вспышка смеха. — Паровозы старые, это факт. Вот бы к ним больше ласки да заботы. Старикам, как говорится, у нас почет. А бывает, машина только-только из ремонта, а ее хоть опять ставь на лечение…

Забыв о своих секретарских обязанностях, Вера по-ученически грызла кончик ручки. Лишь когда Чижов заговорил о комсомольских постах, о редколлегии стенгазеты, которая долго «набирает пары», Маня Урусова тронула секретаря собрания за локоть, и та, смущенно улыбнувшись, принялась поспешно записывать.

До позднего вечера люди в красном уголке спорили, советовались, о ком-то говорили одобрительно, кого-то корили. Только о нем, о Мите, никто не сказал ни доброго, ни худого слова, — это было очень обидно. Даже Маня Урусова, называвшая многих молодых рабочих, не вспомнила о нем, ни разу не взглянула в его сторону, несмотря на то что он сидел рядом с Чижовым…

Как только Горновой объявил собрание закрытым, Митя двинулся к выходу.

Вокруг депо на высоких мачтах горели прожекторы. Черные рельсы сверкали, словно весенние ручьи в снегу. Паровозные дымы беломраморными колоннами, расширявшимися кверху, подпирали низкое, сумрачное небо.

Вера вышла из красного уголка вместе с Алешей. Увидев удаляющуюся фигуру Мити, она окликнула его. Митя остановился.

— Торопишься? — спросила Вера. — Или решил, что мы уже ушли?

— Нет, я просто так…

В молчании дошли до угла Комсомольской, где их дороги расходились. Вера заглянула Мите в лицо, и ее поразил отсутствующий взгляд его больших темных глаз.

Еще больше поразил ее вид Мити, когда спустя несколько часов, уже ночью, он позвонил в их квартиру. Шапка на затылке, телогрейка распахнута. Дышал он часто, наверное, бежал сюда, на губах дрожала рассеянная улыбка.

— Алешу бы мне, — проговорил он задыхающимся голосом.

Вера молча раскрыла перед ним дверь. Но Митя попятился:

— Неудобно, поздно ведь…

Тогда, оставив дверь открытой, Вера ушла в комнату.

— Тебя друг вызывает, — сказала она брату притворно-безразличным тоном.

— Почему же ты не зазвала его? — спросила Анна Герасимовна, чинившая Алешкину рубаху.

— Не хочет. Секретный разговор, наверное.

— Помешалась на секретах! — буркнул Алеша, выходя из комнаты.

Вера села за стол, придвинула книгу. Но не прошло и пяти минут, как она забеспокоилась:

— Вышел раздетый, простудится еще…

Мальчишки предусмотрительно притворили дверь. Но, не будь в коридоре ненавистных счетчиков, что-нибудь удалось бы расслышать. Три счетчика, которые, помимо основной своей роли, были призваны сохранять добрососедские отношения между тремя обитавшими в квартире семьями, гудели неустанно и громко.

Наконец Вера уловила приглушенный шепот на лестничной площадке.

— В общем, для себя я решил. За тобой слово…

Алеша пробубнил что-то в ответ.

— Ну как не понять? — громко вырвалось у Мити, и он тут же перешел на торопливый, неразборчивый шепот.

— Что-то я замерз. — Алеша зябко потянул носом, — Утро, говорят, мудреней. Завтра еще обсудим.

— Утром — ответ, — требовательно проговорил Митя, и шаги его гулко раздались на деревянной лестнице.

Митин план

По утрам над Горноуральском поют гудки.

Первым затягивает сипловатый, натужный голос «старика», положившего начало городу; затем из-за леса, постепенно набирая силу, вступает трубный, похожий на крик лося, гудок нового металлургического; его подхватывает раскатисто-удалой бас машиностроительного, потом звучит хриплый, бессонный голос паровозного депо, его будто старается перекричать высокий, с присвистом сигнал железного рудника, а там уж вступают в нестройный хор разноголосые гудки рудников, шахт и небольших заводов Горноуральска, которым нет числа.

Как только умолкает пение, тишина ненадолго сковывает почти ощутимо тугой морозный воздух, и тогда слышен шорох падающих снежинок, злой посвист быстрой позёмки, далекие и словно несмелые звонки первых трамваев и напоминающий шум соснового бора рокот приближающегося к городу первого рабочего поезда.

Хлопают калитки, то здесь, то там в серой утренней мгле возникают одинокие фигуры прохожих, а через несколько минут улицу до краев, как в праздник, заполняет людской поток. Он разрастается, вбирая в себя такие же потоки, выбегающие из боковых улочек и переулков, и течет, течет, разливаясь по всему городу.

Каждое утро в этом потоке можно было встретить и слесаря депо Митю Черепанова. Каждое утро он выходил из дому сонными, неверными шагами, но, захваченный стремительным движением, не замечал, как слетала сонливость.

На паровозе все было по-другому, солнце успело обойти полнеба, люди уже устали трудиться, а ты только собираешься на работу; весь город спит, а ты один шагаешь по пустынным улицам — в наряд. В этом, конечно, была своя особая прелесть паровозной службы. Но что могло сравниться с ощущением, которое испытываешь, идя на трудовую смену в этом людском разливе, сознавая себя частицей большой, неисчислимо огромной массы людей, именуемой рабочим народом!