Возможно, если бы они работали в одной бригаде, все было бы по-другому. Но мастер Никитин направил Алешку в арматурную группу слесаря Серегина, во вторую бригаду.
Серегин был шумливый, развязно-дерзкий парень с лицом, густо усыпанным прыщами. В цехе его не любили за грубый, эгоистичный характер и грязный язык: говорили, что Серегин гайку не может отвернуть без брани. Но слесарь он был хороший, и Никитин для его характеристики однажды воспользовался бытующей в народе шуткой: «Умная голова дураку досталась».
Серегин нередко являлся на работу с опухшим лицом, под крохотными бесцветными его глазками нависали мешочки, казалось набрякшие влагой. А соседи по общежитию сообщали вполголоса:
— Вчера концерт давал…
После «концертов» он был хмур, особенно бранчлив, и все, даже мастер, во избежание недоразумений предпочитали не замечать его. В такие дни Серегин доверительно жаловался Алешке:
— Тяжело. Вчера, понимаешь, перегруз получился…
— Значит, меньше надо грузиться, — смело советовал Алешка, польщенный благосклонностью Серегина.
Серегин понимал, что нравится Алешке, и это льстило ему. Друзей у него не было. Те, кого он когда-то считал друзьями, оказались просто-напросто изменниками: на собрании, где разбирали поведение Серегина, они первыми занялись его перевоспитанием. А к ним, как водится, присоединились и другие охотники учить правильной жизни. Этот же культурный, грамотный паренек оказался вполне самостоятельным человеком: он крепко привязался к Серегину, несмотря на то что ему, конечно, уши прожужжали, какой дрянной человек Серегин. И он дорожил Алешкиной привязанностью, не скупясь делился с ним накопленной житейской мудростью.
— Для чего рождается человек? — философски спрашивал Серегин у своего ученика.
— Человек рождается для лучшего, — отвечал Алеша запомнившейся фразой из горьковского спектакля, который он видел прошлой зимой.
— Вот именно! — радовался Серегин. — Головастый ты парень, убей меня гром! Человек рождается, чтоб жить все лучше и лучше. Вот они, — Серегин широко поводил рукой, имея, наверное, в виду цеховой народ, — они берутся учить меня, а сами ни черта не смыслят в жизни. Спроси у них, для чего, мол, работаете, и они такого туману напустят — страх! И какой-то долг приплетут, и душу, и прочую муру. И всё врут ведь, собаки. Человек в свое удовольствие работает, для своей хорошей жизни. Запомни, милый человек. Все остальное — трепотня. Вот, скажем, говорят Серегину: нужно еще одну смену отработать. Я смотрю так: ежели для меня, для моей жизни, это подходит, буду вкалывать две смены подряд. А ежели мне это ни к чему, к примеру, у меня какой-то свой план есть, — не стану. И никакой агитацией не вытащишь меня. Зачем агитировать? Я и сам знаю, что почем. Дадена тебе норма: сделать такую-то детальку за час, так? Хочешь жить лучше, чтоб, как говорится, был сыт, пьян и нос в табаке, — сделай ты ее минуток за тридцать. Ясно? И тебе хорошо, и все кругом довольны. Вот где корень…
Несколько раз Митя видел их вместе (Алешка ходил за Серегиным по пятам) и понял происхождение некоторых новых Алешкиных манер, повадок и словечек. Алеша восхищался слесарным мастерством и физической силой своего учителя:
— Знаешь, когда Серегин ключом орудует на паровозе, даже как-то боязно: вот, думаешь, повернется неловко и опрокинет машину…
— На это ума не требуется, — отвечал Митя. — Слон тоже что хочешь опрокинет…
— Слон! — злился Алешка. — Он не глупее нас с тобой. Мыслящий парень.
— Незаметно.
Алешка нервничал, заикался:
— А т-ты его знаешь? Наслушался трепотни всякой и сам болтаешь!
— Я не виноват, что про него доброго слова не услышишь.
— Травят его, вот что! А работник он — будь здоров!
— Бедняжка! — Митя с наигранным сочувствием вскидывал глаза к небу. — Его травят! Да твой Серегин сам кого угодно затравит. А насчет того, какой он работник… Людей нехватка, а то он бы вылетел, как пробка.
Алешка рассерженно выбрасывал в стороны руки:
— Ну, ясное дело, твой Ковальчук — правильный человек! Ни рыба ни мясо…
— Слушай, а Серегин не научил тебя пить?
Несколько раз они схватывались так. Алешка за своего шефа стоял горой, и Митя начал понимать, что споры эти не только не уменьшают его привязанности к Серегину, но как бы даже укрепляют ее. Что же делать? Во всяком случае, нельзя оставлять Алешку в покое. Если бы все-таки он согласился с Митиным планом, если бы удалось уговорить его, пришел бы конец серегинскому шефству.
Едва дождавшись гудка на обед, Митя заторопился на участок, где работал Алешка.
«Прижился…»
Посреди пролета, возле инструментальной кладовой, стояли Алеша и слесарь Серегин. Из открытого окошка кладовой, обнесенной густой железной сеткой, выглядывала чем-то похожая на зверушку кладовщица Люся.
Щедро улыбаясь, Алешка и Серегин красовались перед окошком и что-то говорили, говорили, а Люся слушала их с игривым вниманием.
Серегин снял с нижней мокрой своей губы дымящийся махорочный окурок и протянул его компаньону. Когда Алешка взял двумя пальцами окурок и направил в рот, Митя даже поморщился от брезгливости.
Выпустив струю дыма, Алешка лихо сплюнул сквозь зубы. В это время Митя окликнул его. Алешка сделал движение, чтобы спрятать папироску, но, видимо боясь уронить достоинство перед Люсей и Серегиным, раздумал. Кивнув девушке с таким выражением — дескать, бывают в жизни неприятности, он медленно отошел от окошка. Лицо его было так перепачкано мазутом, что нельзя было заметить проступивший на щеках румянец.
— Растешь! — Митя с брезгливой усмешкой глянул на окурок, источавший одуряюще острый дым.
— Знаешь, верное средство от аппетита, — торопливо стал убеждать Алешка, уводя Митю подальше от инструментальной кладовой. — Я все время голоден. Сказывается физическая нагрузка. А покурю — вроде отбивную срубал… — Он затянулся в последний раз, бросил окурок и припечатал его каблуком. — Ты хотел что-то сказать?
Митя начал рассказывать, как отнесся к его плану Ковальчук, но Алешка нервно дернул плечом, прервал:
— Я думал, что-нибудь серьезное. Носишься со своей идеей, как с писаной торбой. Сдал бы ее лучше в бюро рационализации…
— Ты ведь не понял и заупрямился. Ты подумай…
— К-как же! — вдруг вскипел Алешка. — Ты придумал, преподобный твой Ковальчук одобрил, а я не понял. Где уж нам уж!
— Я хотел сказать — ты не разобрался толком и сразу отказываешься, — смягчился Митя.
— Не понял, не разобрался, не так сел, не так повернулся! Мне дома все это вот как осточертело! — Алешка провел по шее ребром ладони.
Некоторое время они стояли друг против друга и молчали. Митя боялся, что Алешка уйдет сейчас — и разговору конец.
— Ну чего ты ершишься? — тихо сказал Митя. — Подумай, если пройдем через все группы, любая работа будет нам нипочем. Дела у нас просто запоют…
— Я тебе, кажется, сказал: не интересует меня твоя академия наук.
— А что тебя интересует? — Митя едва сдержался.
— Широкая колея. Если хочешь знать, сегодня бы туда перемахнул. Это ты мечтал, рисовал себе картины, а теперь пригрелся и все забыл, всем доволен. Мечтатель!
Митя даже отступил, словно для того чтобы лучше разглядеть Алешку. Он пригрелся! Он забыл про широкую колею! Надо же быть круглым дураком, нисколько не разбираться в людях или на редкость черствым человеком, чтобы сказать такое!
— А мне пока и тут не узко, — очень внятно сказал Митя, сузив глаза. — И еще скажу тебе: многие на этой колее начинали — и ничего, вышли в большие люди.
— То-то я вижу, ты всерьез лезешь в большие.
— Очень хотел бы… А ты с места боишься сдвинуться, дружка потерять боишься, этого прыщеватого.
— Глупо. Прыщи могут и у тебя завтра вскочить. А летать с места на место не вижу смысла. У арматурщиков я хорошо прижился, меня ценят, какого дьявола, спрашивается, я попрусь куда-то?
— «Прижился… ценят»! — насмешливо повторил Митя. — А я думал, мы вместе… всюду вместе… Смотри, присохнешь около своего Серегина.