— Ты верно говоришь: не твое это дело, — сказал Митя с трудным спокойствием, едва сдерживая неприязнь к девушке. — И давай не будем…

Она примирительно улыбнулась, осторожно положила свою руку на его:

— Чего ты закипел? Просто мне бы не хотелось, чтоб ты был такой… Неужели он правду говорит — зависть?

Митя выдернул свою руку, применив для этого гораздо большую силу, чем требовалось.

— А мне все равно, чего бы тебе хотелось. И отстань ты со своими разговорами!..

Что-то глухо ударилось об пол. Митя догадался, что какой-то инструмент выпал из Тониных рук. Он сделал было движение, чтобы нагнуться, но сдержался. Тоня тоже не двигалась, изумленно глядя на него.

Впервые он прямо, без страха посмотрел в эти глаза, и свет их показался Мите очень чужим, даже отталкивающим. Ему были неприятны и эти глаза, и старательно уложенные ореховые колечки волос, ему была неприятна сама Тоня за ту власть над ним, из-под которой он вырывался, за ее рассуждения, в которых слышались Алешкины интонации, за то, что она, пускай сама того не подозревая, вклинилась в его отношения с Верой.

И, когда он понял это, ему вдруг сделалось легко, словно волна неприязни смыла с души все, что тяготило, мучило его.

Он не стал складывать инструменты, а с грохотом бросил их на полку и ушел, не простившись с Тоней. Сейчас он явится к Вере и расскажет ей все. Уж кто-кто, а Вера поймет его.

Митя приближался к конторе, когда из нарядческой показалась Вера. Она посмотрела по сторонам, должно быть, не заметила его и направилась к проходной.

Митя ускорил шаг. Вера тоже пошла быстрее. Он побежал, на ходу застегивая ватник. Только догнав ее, понял, что Вера видела его. Иначе почему она не обернулась на шаги погони, почему не посмотрела в сторону Мити, когда он поравнялся с ней? Но это не убавило его решимости.

— Вера, я хотел с тобой… Мне нужно тебе сказать… Ты не знаешь…

— Напрасно беспокоишься, я все знаю. — Она остановилась, хотела смерить его взглядом с головы до ног, но расстояние между ними было так мало, что этого нельзя было сделать. — Все знаю и не хочу, ничего не хочу слышать. Да и что ты можешь?.. Что говорить? Это… это предательство!..

Дернув плечом, она пошла своей походкой гордячки — не размахивая руками, высоко вскинув голову.

Новые неприятности

Он долго брел морозными, продуваемыми сквозным ветром улицами, не думая, куда идет, зачем. И, если бы спросить, о чем он думал только что, ему нелегко было бы ответить: мысли были отрывочны, неуловимо быстры, бессвязны.

Остановился он среди старых сосен, с разных сторон протянувших к нему отягощенные снегом ветви. Вдали просвечивали березы, чудилось, там синеет огромное, спокойное озеро. А рядом высился белый курган, и от него, как от центра, радиусами тянулись занесенные глубоким снегом дорожки, исчерканные следами лыж. Он оглянулся, как оглядывается заблудившийся, стараясь разгадать, куда завела его дорога.

Это был парк. Небольшой поселковый парк с широкими просеками аллей, лучами сходившимися к клумбе, которая летом напоминала пеструю тюбетейку. На севере парк неожиданно обрывался. Внизу, под кручей, лежала река, похожая сейчас на ровное заснеженное поле. С высоты были видны дальние горы, спокойными округлыми и нечастыми волнами омывающие Горноуральск.

Митя не был здесь с того самого дня, когда в дом Черепановых приходил безрукий солдат. И теперь ему вспомнилось, как той памятной ночью он вышел на улицу и встретил Веру, как пошли они сюда. Вспомнил ее глаза, темные и печальные в неверном свете месяца, ее косы, впервые уложенные вокруг головы, тонкие слегка курчавые на висках волосы, которые будто светились. Вспомнил ее голос, негромкий и какой-то особенно задушевный в тот вечер…

Ветер принес веселый ребячий гомон, а через минуту в глубине одной из аллей, уже затянутой сумерками, показались лыжники; наверное, школьники проводили здесь урок физкультуры. Митя вдруг застыдился своей праздной неподвижности и поспешил в ближнюю аллею. И тотчас он увидел скамейку, где сидел тогда с Верой. Посредине сиденья снег был примят, на двух чугунных выступах, к которым прикреплялась спинка, белели снежные пампушки, словно приготовленные для кого-то две порции мороженого, только почему-то без вафель.

В тот страшный вечер о землю гулко стучали шишки и ближняя береза уронила на Верины плечи сухой и звонкий лист, по темному небу проносились рваные тучи; над городом они вспыхивали, раскалялись багрово. Беспокойно шумели деревья, небо то и дело вздрагивало от ослепительных грозовых всполохов, а Вера испуганно прижимала руки к груди.

Вдруг он подумал, что та встреча была совсем не случайной. Конечно же, Вера не просто так разгуливала ночью против дома Черепановых. Она пришла тогда к нему, она боялась, что тяжесть, которая обрушилась на Митю, может сломить его. И она в самом деле как-то облегчила эту тяжесть. И, может, не только простое сочувствие привело ее тогда… А сегодня сказала — «это предательство»…

Ему стало больно от мысли, что Вера имела в виду не только происшедшее между ним и Алешей, но и его, Митино, отношение к Тоне Василевской. В этом-то уж она была права, до ужаса права. Как он мог поддаться этой колдовской девчонке? Предательство. И Вера никогда не простит его.

Той ночью в парке они говорили о воле, о будущем, о счастье, и Митя доказывал, что «везет — не везет» — сущая чепуха, что все зависит от самого человека. Видимо, он был и прав и неправ. Все-таки ему не везло. Что он мог поделать с существующими на свете несправедливостями — хочешь сделать человеку добро, а получается зло и для этого человека и для других? Смалодушничал, не «выдал» друга и стал его соучастником, предателем. И почему так устроено, что сознание приходит не раньше, чем посадишь себе на лоб отменную шишку? Но неужели Вера понимает это «предательство» так же, как Алешка и Тоня! Неужели она не захочет разобраться, понять?

Домой он пришел поздно. Сославшись на сильную усталость, улегся в постель и, чтобы избежать расспросов, отвернулся к стене, закрыл глаза.

Он слышал, как в столовой часы пробили одиннадцать раз, потом двенадцать. После полуночи часы будто взбесились: только что они пробили час ночи, а вот уже стучат три раза…

Забылся он только под утро. И, казалось, в ту же минуту услышал голос матери:

— Димушка, вставать пора…

Не заходя на участок, чтобы не встречаться с Тоней, Митя направился в конторку мастера. Что и говорить, после вчерашнего придется, наверное, трудновато, но будь что будет!

Когда он выходил от Никитина, навстречу ему шел Ковальчук.

— Ну, здорово, лыцарь!

Митя обрадованно ответил ему крепким пожатием:

— А я думал, ты мне и руки теперь не протянешь.

— Я б тебя солдатским ремнем перетянув… — в серых глазах Ковальчука блеснули вчерашние недобрые искорки.

— С меня хватит! — Митя толкнул носком сапога валявшуюся обрубленную головку болта.

Ковальчук поинтересовался, зачем он ходил к мастеру, и Митя сказал, что по просьбе Силкина лишнее время пробыл в гарнитурной группе, а больше засиживаться не видит смысла.

— А мастер що?

— С сегодняшнего дня — в дышловую группу, к слесарю Паршукову.

— До Паршукова? — Ковальчук так сморщился, будто укусил что-то ужасно кислое.

— Я его видел, человек как человек.

— Куркуль.

— Что, что?

— По-русскому — кулак. Понятно тебе?

Митя удивленно поднял брови:

— Кулаков, по-моему, давно нету.

— Куркулей-то, слава богу, нема, а замашки, браток, ще живут…

Не совсем понятный смысл этих слов раскрылся Мите скорее, чем можно было ожидать. Он доложил Силкину, что его переводят в другую группу, выслушал лестную, но довольно тягучую, на одной ноте, тираду о том, что с добрым работником приятнее здороваться, нежели прощаться, и направился на новый участок.

Проходя мимо покоящегося на домкратах паровоза, Митя вдруг услышал свою фамилию. Он оглянулся. Поблизости никого не было. А по другую сторону паровоза стояли друг против друга Никитин и слесарь Паршуков, длинный и тонкий человек с длинным, узким носом и ввалившимися глазами. Митя видел их, словно на киноэкране, в прямоугольном вырезе паровозной рамы.