— И кончилось все, как кончались мои сны, — крахом, — задумчиво продолжала Тоня, глядя перед собой. — Летать, как видишь, не пришлось. А мечты мои вылетели в трубу. Не очень длинная и совсем не веселая история…

В августе сорок первого Харьковский паровозостроительный завод эвакуировался на восток. С Балашевского вокзала один за другим уходили эшелоны. На платформах громоздились станки и всевозможные машины, перекрытые брезентом, замаскированные тополевыми ветками. А теплушки были до отказа набиты людьми. В одном из таких вагонов ехал инженер Василевский с женою и шестнадцатилетней дочерью.

На третью ночь эшелон остановился на каком-то разъезде, под темным рокочущим небом. И сразу же из тьмы раздался многократно повторявшийся за дорогу тревожный крик: «Воздух!»

Торопя и толкая друг друга, люди ринулись к широкому синему проему двери. Кто-то, гремя железом, прилаживал короткую висячую лесенку. Но люди, не дожидаясь, прыгали в темноту, полную удручающего, заунывного, словно задыхающегося рева немецких самолетов. Плакали дети.

Все трое суток Тоня просидела на чемодане — нары уступили старикам и женщинам с маленькими детьми — и так измучилась, что желание уснуть пересилило страх. Она не побежала вместе со всеми, а забралась в потемках на чужую постель и с наслаждением вытянула затекшие ноги. Уже сквозь сон услышала она чей-то голос, звавший ее, но не смогла даже пошевелить губами в ответ.

А люди бежали из вагона, к невысокой рощице, черневшей метрах в ста от полотна. Вдруг стало до ужаса светло: в черном, грозно ворчавшем небе вспыхнули голубоватые ослепительные «люстры» — ракеты.

Тонина мать, маленькая, подвижная женщина, бросалась к каждому человеку, выпрыгивавшему из вагона и, заломив руки, не переставала звать дочь. Когда же вагон опустел, она решила, что Тоня уже пробежала, и кинулась догонять мужа.

Он приостановился, ожидая ее; в мертвенно-холодном и слепящем свете «люстр» блеснули стекла его пенсне. В это мгновение всепоглощающий, сверлящий не только воздух, но и душу вой бомбы заставил Тонину мать застыть на месте, присесть, обхватив голову руками. Потом отчаянной силы толчок, словно из-под земли, солнечная вспышка, видимая даже сквозь прикрытые веки, и душная горячая волна, которая опрокинула ее и понесла, понесла куда-то во тьму.

Инженера Василевского так и не нашли, как, впрочем, и еще нескольких человек. Тонину мать, раненную осколком, внесли в вагон. А Тоня спала, свернувшись калачиком. Никто не смог бы сказать, сколько она проспала. Люди, прятавшиеся от бомбежки, были убеждены, что налет длился невероятно долго. Тоне же, когда ее с трудом растормошили, почудилось, словно она совсем не смыкала глаз. Позднее она не раз жалела, что вообще проснулась тогда…

Страшным бесконечным сном казалась и эта поездка, и эта ночь, и все, что было после. Сон как будто продолжался и когда она сидела в госпитале, возле матери, неузнаваемо постаревшей, неподвижной, и слушала рассказ о той ночи.

Проснулась она, в сущности, только через несколько дней: пришла утром в госпиталь, и дежурная сестра, отведя глаза, сказала, что Василевская на рассвете скончалась — газовая гангрена…

Сослуживец отца хотел взять Тоню в свою семью, но она ушла в детский дом. В сорок втором, закончив девять классов, поступила на работу в депо и переселилась в общежитие…

— Вот и все, — вздохнула Тоня. — Потом пыталась в летную школу попасть — медкомиссия завернула: нервы. И я решила: все равно, каким способом уничтожать их, фашистов. Конечно, напильником и гаечным ключом не так романтично, ну так что ж…

Мите казалось, будто есть две Тони: одна — веселая, озорная, порой грубоватая, и другая — задумчивая, тихая и грустная, та, что была сейчас рядом с ним. И эту, другую Тоню, было жаль до слез. Поэтому он долго не мог выговорить ни слова.

— Нагнала на тебя тоску смертную — больше не пойдешь меня провожать, — грустно улыбнулась Тоня.

Ему стало досадно, что она неправильно поняла его молчание.

— Это уж ты зря, — сказал он тихо. — Кто-кто, а я-то могу понять…

— Так я и думала. Не часто и не со всеми я делюсь… — Она заглянула Мите в лицо, помолчала с минуту, словно колеблясь. — А ведь сначала я считала, что ты совсем другой…

— Какой же?

— Ну, в общем, другой… Этакий благополучный, аккуратненький маменькин сын. Учиться не хочет и не может, забрали из школы, пристроили на транспорте, от армии забронировали. Мне даже казалось, что тебя каждое утро мама в депо провожает…

Митя смеялся. Мороз тотчас же превращал запутавшиеся в его ресницах слезы в ледышки.

— Не выношу благополучных людей, — тихо, но страстно проговорила Тоня. — Нет, я совсем не хочу, чтоб у всех было горе. Но есть люди, у них все так хорошо, они так полны своим благополучием, что даже посочувствовать не умеют. Таких ненавижу. Наверное, это плохо, что я такая, но ничего с собой не могу сделать…

— Выходит, и я угодил в эту компанию? — смеялся Митя, осторожно отдирая с ресниц ледышки.

— А ты решил: вот это пантера! Скажи, правда?

Мите захотелось ответить откровенностью на откровенность.

— Про пантеру почему-то не думал, — признался он весело.

— Про кого же?

— Все больше гадюку вспоминал…

— Какая гадость! Что ж, спасибо, — с шутливой обидой отозвалась Тоня. — Лучше бы уже сравнил… даже не знаю с кем… хотя бы с гиеной…

— Гиена всякую падаль жрет, а ты на живых кидаешься.

Теперь смеялась Тоня.

— Уморил ты меня!.. Вот я и дома. Видишь, какое у нас неважное соседство. — Она кивнула на другую сторону улицы. Там, на холме, в лесочке, за каменной оградой, было городское кладбище.

Мите вспомнилось, как Алешка «проверял» здесь свои нервы, и не смог сдержать улыбку. Давно, очень давно это было, и как будто совсем в другой жизни, безоблачной, постыдно легкой и, по правде говоря, пустой…

Когда Тоня скрылась в подъезде, он поглядел на двухэтажное здание общежития, подумал, что сейчас засветится одно из темных окон. И вдруг услышал за спиной голос Ковальчука:

— Кого я бачу! Не инакше свиданка у хлопця…

Хотя, перед тем как проститься, Митя балагурил с Тоней о всякой всячине, он все еще был под впечатлением рассказа о ее судьбе. Поэтому не обрадовался встрече с Ковальчуком.

— Я только что из депо, — сухо ответил он. — Почти две смены отмахал…

— Кого же поджидаешь? — Ковальчук с веселым вниманием приглядывался к нему. — Чи не Тонечку Василевскую, вона ж тут живет?

Митя сказал, что работал вместе с Тоней и проводил ее.

— Жалуешься, що достается от нее, а провожать ходишь… — с лукавинкой заметил Ваня.

— Ты знаешь, за кого она меня приняла? — И Митя рассказал ему то, что услыхал от Тони.

Ковальчук остановился, крепко сжал и затряс Митины локти:

— Ой, Дмитро, Дмитро, ты, я бачу, ще новичок не только в слесарном деле…

— При чем тут это?

— Ты ж ей нравишься, лихоманка!

Резким движением Митя высвободил свои руки:

— Что-то у тебя сегодня язык заплетается.

— Вона ж у меня допытывалась, що ты за человек. Но раз ты мне не веришь, спытай у нашей нормировщицы, у Зои Копыловой. Девчата про тебя разговор вели, и Тоня сама ей призналась…

Митя старался разглядеть Ванины глаза, но едва различал только узкие темные щелочки.

— Я по-серьезному с тобой делился, — обиженно проговорил Митя, — а ты разыгрываешь…

Ковальчук всплеснул руками:

— Та нехай я провалюся на этом самом месте, если брешу! Дурна твоя голова. Все ж як дважды два. У нее до тебя расположение, а показать не хочет и маскируется, шпигует тебя. А ты ничегосеньки не кумекаешь, дуешься, фырчишь…

Придя домой, Митя умылся и, воспользовавшись тем, что семья была на кухне, взял с тумбочки круглое зеркальце Лены и быстро пошел в свою комнату.

Никогда еще так внимательно, изучающе и вместе с тем критически он не смотрел в зеркало. Он нравится! Удивительно, что могло понравиться в нем? Этот ежик, похожий на щетку? Эти брови, несуразно длинные, широкие и к тому же срастающиеся? Может быть, эта длинная, как у гусака, шея? Или, может, эта никому не нужная ямка на подбородке? Но ведь Ковальчук не мог придумать такое?