Да, в те дни Пистимея, наверное, верила во что-то и высказалась почти прямо. И сам он, Устин, верил, что сбылось Филькино предсказание – не оставили их в беде, пришли на помощь. И он, Устин, действительно знал, что ему делать. Знал с самого того дня, как началась война. И он делал, делал то, что было нужно. А потом, потом…

Все тело горело, будто с него сдирали кожу, при одной мысли, что потом все кончилось… Мысли путались, в голове начинался прежний осточертелый звон, сознание мутилось…

Пистимея, когда он возвратился домой с войны, каждую ночь до самого утра молилась. А утром, холодная и скользкая, заползала под одеяло.

Однажды она сказала:

– Марфу Кузьмину вчера видела. Егорка скоро из армии приезжает, слыхал?

– Слыхал. Не с армии, из госпиталя. В Маньчжурии, говорят, стукнуло. Его одногодков не пускают еще.

– Уж побеспокойся, поставь его обратно на ферму. Все же свой человек. И Марфа просила. Уж так рада старуха, так рада! А то, может, все животноводство отдайте ему. Ведь фронтовик теперь, заслуженный. Внуши Захару…

* * *

Устин почувствовал, как теплеет его бок, открыл глаза, высунулся из воротника.

Солнце по-прежнему стояло невысоко, но все-таки оно пригревало. Лошадь тащилась теперь шагом, задние ноги ее устало заплетались. Степь просматривалась далеко-далеко, синеватой дымки не было.

Пистимея сидела все так же прямо, как деревянная. Подтаяв от солнечного тепла, с ее шубы клочьями сваливался куржак, отчего вся спина была пестрой, как шкура линяющего зайца.

Устин так и не понял, дремал он или находился в каком-то нездоровом забытьи.

Вдруг ему показалось, что ведь он действительно нездоров, он не мог не очнуться от этого забытья. Он мог бы вот так и умереть, окоченеть в этом своем тулупе. И Пистимея, увидев, что он замерз, остановила бы лошадь, испуганно потрясла бы его за плечо. А потом… потом успокоилась бы и спокойно вывалила его из тулупа на землю, закидала снежком…

И Устину стало жутко. Белая заснеженная степь захлестывала со всех сторон, снежные волны накатывались и накатывались, Устину показалось, что он тонет, задыхается. Захотелось вдруг услышать живой человеческий голос, хоть чей-нибудь, хотя бы своей жены.

– Пистимея! Пистимея!.. – торопливо крикнул он, с трудом проглатывая ком, заткнувший ему горло.

Она отогнула воротник тулупа, показала одни глаза.

– Чего тебе?

Действительно, чего ему? Пока Устин соображал, Пистимея отвернулась, проговорив:

– Скоро приедем. Эвон домишки крайние видны.

Устин помолчал с минуту, может, с две и неожиданно закричал сердито, с нескрываемым злорадством:

– А вот с Егоркой Кузьминым я сам, сам, сам…

– Чего сам? – опять отвернула она до половины лица стоячий воротник тулупа.

– А так – сам, и все! Без твоей помощи, без твоей! Это уж ты потом, сучка старая, руководить начала, когда уже война кончилась. Тоже мне: «Внуши Захару…» Без тебя-то не знал!..

Устин дышал торопливо, точно боялся, что им двоим не хватит воздуха в этой огромной, беспредельной степи. Пистимея покачала головой:

– Горячка у тебя. Потерпи, говорю, Озерки близко.

Устин хотел сказать: «Дура ты, какая еще горячка?» Но не сказал, потому что принялся думать о Егоре Кузьмине.

«Накладывать лапу» на Егора он начал действительно самостоятельно. После истории с мешком пшеницы, вместо которого он заставил Егорку вернуть четыре, парень совсем было раскис, но Устин сказал ему:

– Не вешай носа, а то уронишь где-нибудь. Ты слушай меня.

– Может, ты заставишь еще мешка четыре вернуть, а я – слушай! – огрызнулся Егор. – Эдак догола разденешь.

– Могу раздеть, а могу одеть.

– Как же это так? – Егорка недоверчиво приподнял брови, почесал ладонью изрытую оспой щеку. – Интересно бы испытать.

– Испытаешь, коли умным будешь. От оспы-то тебя тоже я вылечил.

– Ну?

– Я дуги гну, – шуткой закончил Устин. – Нехитро ремесло, а кормит. Приходи, погляди. Смекалистый – так научишься.

Егор, сощурившись, поглядел прямо в черные глаза Устина и в задумчивости опять почесал пятерней рябую щеку.

Егорка оказался смекалистым. В этом Устин убедился очень скоро.

Как-то вечером Егор ехал мимо тока на бричке, в которой лежало пласта четыре свежей отавы. Устин окликнул его:

– Кузьмин! В деревню, что ли?

– Ага.

– Подверни-ка.

Егор подвернул.

На току стояли мешки с пшеницей, которые не успели днем увезти в амбары. Егор подъехал прямо к мешкам, спрыгнул на землю.

– Чего тебе?

– Я с тобой поеду. Погоди меня с полчасика. Я сейчас – И ушел в сторожку вместе со сторожем тока Илюшкой Юргиным.

Больше на току никого не было. Егорка огляделся, быстренько сбросил траву, закинул на бричку четыре мешка с зерном, а сверху прикрыл травой.

Вскоре вышел из сторожки Устин, взобрался на бричку:

– Поехали.

Дорогой Устин запустил руку под траву, спросил:

– Чего у тебя там?

– А дуги, дядя Устин.

– Ну-ну…

– Я тоже помаленьку гну.

– Научился, вижу. – И полюбопытствовал с усмешкой: – А коли мать твоя обо всем узнает? Ведь в какой-то заповеди… этого… Моисея, что ли, написано: «Не кради».

– Э-э… – махнул рукой Егорка. – Я, когда жил в Озерках с матерью, начитался этих книг. Сперва она меня силком заставляла, а потом, понимаешь, мне самому интересно стало. Я сидел и выискивал из религиозных книг те места, где всякие пророки, праведники, ангелы да патриархи воруют, пьянствуют, женщин, понимаешь, насилуют, развратничают и по одному, и целыми компаниями… Был такой праотец – Авраам. Святой, пишется в тех книгах. А жену свою – Саррой звали – за деньги… ха-ха… на время одалживал египетскому фараону, потом какому-то царю Герарскому. За пользование женой получил Авраам много серебра, скота разного. Вот оно как праотцы-то наши умели жить. У этого Авраама был внук Иаков. Так он облапошил своего дядю и разбогател. А сын этого Иакова, Иосиф, еще похлеще был горлохват. Этот сумел обобрать всю землю Египетскую да Ханаанскую, весь народ закабалил, сука, голодать заставил. А когда Иаков заявился в Египет, сынок ему лучшие участки земли отвалил, ублажил всякими дорогими подарками. Вот как первые-то люди на земле воровали. Мать, поди, знает об этом. И жена твоя знает. Так что…

Устину не понравилось упоминание о его жене. Он сухо сказал:

– Я к тому – не перегни смотри.

– Да я осторожненько.

«Дуги» Егорка гнул действительно осторожно, но довольно часто. Об этом никто не знал, кроме Устина.

В порыве благодарности Егорка не раз говорил:

– Ну и человек ты, дядя Устин! Может, тебе чего подбросить когда? Ты не стесняйся. Тетка Пистимея, говорю, знает…

– То ли я еще сделаю для тебя, Егор, – каждый раз отвечал Устин. – Вот подумываю: не поставить ли тебя заведующим фермой?

– Ну так что ж, давай, – чесал Егор свою щеку.

Однако вместо заведования фермой Егору поручили пасти коров. Кузьмин нервно рассмеялся, спросил у Морозова:

– Это как же понять, дядя Устин?

– Не ерепенься. Твое от тебя не уйдет. Только ты делай то, что я скажу. Пасти коров тоже умеючи надо.

Егор пас умеючи. И вскоре стал заведующим фермой вместо Натальи Меньшиковой.

Теперь Егор «гнул дуги» все круче и круче. Сколько было пропито бычков и телочек, сколько центнеров молока, сливок, сколько тонн сена продано с помощью Илюшки Юргина в райцентре и сколько тысяч рублей попало в карман Морозовым – об этом не знает никто, даже сам Устин. Об этом знает только разве Пистимея, которая, ни во что не вмешиваясь, исправно сдирала с Юргина «оброк», всякий раз с поразительной проницательностью назначая его размеры. По возвращении из райцентра Юргин обычно старался не попадаться на глаза Пистимее, обходил дом Морозовых далеко стороной. Но Пистимея все же встречала его где-нибудь и молча прищуривала глаза. А то Овчинников или Антип Никулин сообщали: «Что-то Пистимея спрашивала тебя…» Иногда сам Устин бросал одно-единственное слово: «Зайди-ка!» Во всех случаях Юргин, съежившись, кидал по сторонам беспомощные взгляды, медленно, нехотя шел вечерком к морозовскому дому.