Никто ничего не понимал. Захар взял ключ, повертел его в руках.
– Погоди-ка, Анна, – подошел к ней Круглов. – Ты объясни…
– Сами все поймете… Лезьте в подпол… Ох, горят у меня ноги! И все нутро…
– Да что им открывать в подполе?
– Погоди, Игнат, – сказал, в свою очередь, Большаков. – Засвети фонарь какой или лампу.
Он открыл крышку подпола, сбросил мешающий ему полушубок и полез вниз. В подполе было темно, сыро, пахло гнилью и плесенью. Бледноватый, неровный свет лампы, которую держал Круглов, с трудом рассеял темень, осветил угол, загаженный кошками, заплясал на ослизлой невысокой двери из плах. В противоположном углу, прижатая к земляной стене светом фонаря, притаилась кошка. Два ее глаза разгорались зеленовато-безумным пламенем.
Захар шагнул к ослизлой двери в земляной стене. Кошка дико мяукнула и метнулась вдоль стены к лазейке.
Захар разглядел в двери замочную скважину, сунул туда ключ, повернул его. За дверью оказался какой-то узкий туннель.
Обшитый неоструганными прогнившими досками, сквозь которые сыпалась земля, подземный ход метра через три завернул круто вправо и привел Большакова с Кругловым еще к одной двери, обитой крест-накрест полосовым железом. Эта дверь была массивнее прежней, крепче, новее. Впрочем, некоторые доски из обшивки подземного хода тоже были новыми, видно, совсем недавно поставленными вместо сгнивших.
Захар открыл ее тем же ключом, толкнул. И они с Кругловым увидели небольшую комнату, если это можно было назвать комнатой. Четыре шага в длину, три в ширину. Высокие пятиметровые стены из тех же неоструганных плах – черные, прогнившие насквозь доски чередовались с белыми, недавно поставленными взамен сопревших. И наверху, в потолке, небольшое заледенелое оконце. Оно было черным, только поперек, как сквозь щелистый закрытый ставень, чуть пробивались три узенькие светлые полоски. Оконце, как в тюрьме, было густо перекрещено толстыми железными прутьями. В одном углу стоял некрашеный стол и стул, в другом – что-то наподобие нар. На нарах лежало тряпье, а на тряпье – лохматый, заросший грязью человек.
Захар, ошеломленный, стоял с ключом в руке и молча глядел на странного жителя подземелья.
– Да он живой ли? – проговорил Круглов.
– Живой как червяк земной, – ответил человек, не шевелясь.
С потолка, прикрытая большим металлическим абажуром, свисала небольшая керосиновая лампа.
Человек на нарах медленно приподнялся, сел и долго смотрел на Большакова с Кругловым провалившимися, черными глазами. В них ничего не отражалось, как у слепого. Воскового цвета кожа на скулах была так тонка и прозрачна, что казалось – редковатые, грязного цвета волосы растут прямо на лицевых костях.
– Да ты… кто? – спросил Круглов.
Вместо ответа человек, не вставая с нар, плюнул в сторону лохани, но не попал, тяжелый плевок шлепнулся на пол. Затем почесал плоскую грудь сквозь измятую, влажную и прилипающую к телу рубашку, прошел к столу, на котором стоял котелок, лежал кусок хлеба, и начал молча и торопливо есть. Одной рукой он держал котелок, другой быстро черпал суп деревянной ложкой. Вычерпав котелок, облизал со всех сторон ложку и, уставившись взглядом в стену, стал жевать хлеб. Крошки сыпались на стол, он сгребал их в дрожащую, такую же желтую, как лицо, ладонь и тоже кидал в заросший рот.
– Подстригли бы, что ли, меня, – проговорил вдруг человек, расцарапывая ногтями грязь на голове.
И тут Круглое чуть не выронил лампу, закричал:
– Ленька?! Да ведь это… Ленька Уваров, старший сын Исидора, что в сорок четвертом, осенью, в Светлихе утонул!..
От этого крика человек, царапавший голову, вздрогнул. Рука его упала с мягким стуком на грязный, засаленный стол.
– Ленька! Да нет, не может быть! Ты ли это? – качнулся к столу Круглов.
Человек вскочил, отпрянул в угол и уже оттуда оскалился, как зверь, сжимая в руках пустой котелок.
– А вы… вы кто? – прохрипел он, дрожа всем телом. – Вы откуда? Что надо?
Круглое опомнился, понял, что председатель крепко сжимает его руку и тянет к выходу.
– Но, Захар… это ведь… Разве можно его тут оставлять?
– Нельзя, – проговорил Захар Большаков, кажется, не разжимая губ. – И выводить его отсюда без милиции не следует. Дело тут, видать, не шуточное…
… Анна по-прежнему металась на кровати. Она то стонала, то выкрикивала беспрерывно: «Леня! Ленюшка, сыночек мой…»
Бредила она или была в сознании – понять никто не мог. Женщины, хлопотавшие вокруг ее кровати, вопросительно глядели на председателя с бригадиром, но ничего не спрашивали, понимая, что скоро и без того станет все известно.
Большаков взял из рук бригадира лампу, поставил на стол, сказал:
– Ступай позвони. Скоро там врачи и… милиция…
Затем подошел к больной, склонился над ней, положил ей на лоб ладонь.
– Анна, Анна! – дважды проговорил он. – Ты слышишь меня?
Женщина затихла, чуть кивнула головой и заплакала.
– Ничего, теперь все хорошо будет. Ты расскажи, как же это… С Ленькой?.. И за что тебя на мороз?
По горячим щекам женщины обильно потекли слезы.
– Ну хорошо, хорошо… Потом расскажешь, когда выздоровеешь, – чтобы успокоить ее, сказал Захар.
– Нет, – снова пошевелила головой Анна. – Может, я и не выздоровлю. А сыночка моего он, Евдоким, в подземелье… А сам переполох поднял – утонул, мол… Все по наущению и благословению… матери Серафимы.
– Что за Серафима такая?
– Дык ваша… зеленодольская, проклятая, в миру – Пистимея Морозова.
В голову Захара словно молотком заколотили. Он медленно начал поднимать над кроватью голову, точно хотел уклониться от этих ударов, медленно, с трудом поднялся. А женщина продолжала говорить, через силу выталкивая иногда слова по одному:
– Она ить, Серафима, самолично иногда спускалась к Ленюшке. Все Божьей карой грозилась. И отшибла у ребенка ум. Когда Исидор пришел с фронту, и его запугали с Евдокимом… И меня. Шутка ли, мол, сына… от армии… от войны… укрыли. Не погладят, мол, за это… Сколько я слез тайком пролила… А потом не стало их, слез-то. Кончились. Сказала я – не могу больше, объявлю всем людям, пойду… Евдоким-то и сказал тогда – бес в тебе заговорил! И заставил… меня… выморозить его… беса…
Большаков и слышал и не слышал ее последние слова. Перед глазами его запрыгали строчки: «Здравствуй, племянница. Каково поживаешь? Приезжай в эту среду на базар». И опять в голове заметалось: «Но ведь надо же что-то делать, немедля… хотя и в среду только на базар зовут. Кто зовет? И что сейчас можно было сделать, в этакую непогодь?»
За окном выло и стонало. Ветер свистел в печной трубе, рвал оконные стекла и в бессильной ярости кидал в них целыми ведрами снега.
Слишком много обрушилось сегодня на Захара событий. И он не то чтобы растерялся, но как-то не мог пока связать их одно с другим, хотя чувствовал уже, что какая-то связь между ними существует.
Из-за стона ветра никто не расслышал шума шагов на крыльце и в сенях. Дверь в избу раскрылась тоже бесшумно, и через порог переступили три заляпанные снегом фигуры. В одной из них Большаков узнал старшую дочь Круглова, в другой – Веру Михайловну Смирнову. Третий – мужчина – был Захару незнаком. Но Большаков понял, что это тоже врач и что возле Красновой они уже побывали.
Вера Михайловна торопливо раздевалась. Мужчина спросил горячей воды, чтобы вымыть руки.
– Хорошо хоть, что врачи раньше милиции поспели, – сказал Захар.
– Да, да, – ответил мужчина, взглянул поверх очков на Большакова. – Я попрошу кого-нибудь из женщин остаться, остальным выйти.
Захар оделся и вышел. На улице хлестала самая свирепая пурга. Ветер чуть не сорвал с него и не унес в белую муть шапку. В последнюю секунду Большаков успел схватить ее рукой. «Как еще пробились? – подумал он о врачах. – А милиция ведь может застрять. Давно ли выехали? Что там Круглов вызвонил?»
Большаков хотел было бежать в контору, но вдруг подумал: а куда же выходит из Ленькиного подземелья зарешеченное оконце в потолке? Он припомнил, как они с Кругловым шли по узкому туннелю. Метра через три туннель круто завернул вправо. Значит, оконце должно быть где-то здесь, во внутреннем дворе. Но где?