– Чего передо мной оправдываться? Ты Захару докажи, что не козел.
Андрон мгновенно протрезвел. Поморгав растерянно, он спросил:
– Так это что? Он чего, и вправду подозревает меня… в этом, в умысле?
– Нет, нарочно.
Морозов умел недоговаривать. Сказал – и целый день работал на пахоте за Андрона. А Овчинников, стоя в борозде, долго еще крякал, чесал пятерней заросший затылок и хмурился, словно мучительно вспоминал что то.
А вечером спросил у Морозова, когда тот плескал на себя колодезную воду у крыльца своего дома:
– Так, Устин Акимыч, Оно выходит, что кабы ты… то есть если бы провалились эти сани, то ведь окончательно мне бы… Выходит, я тебе должон…
– Ты у меня ничего не брал, – холодно ответил Устин. – Ты перед колхозом виноват.
– Конешно, конешно… Да я что, нарошно? Ить судьба – она без узды. Везет-везет да вывалит.
– Кони-то занузданы были, – насмешливо сказал Устин. – Да, видать, кучеру еще удила требуются.
– Дык вдень их мне, удила проклятые! Только уж, ради Бога, развей Захаровы подозрения на меня… Али еще там как…
Вылив на себя всю воду из ведра, Устин взял с изгородины жесткое холщовое полотенце и стал вытираться. Андрон стоял перед ним как сваренный. Руки Овчинникова висели по бокам словно плети.
Задубевшая под солнцем, волосатая грудь Устина была уже суха, но он все тер и тер ее, хотя из-под полотенца давно уже, как казалось Андрону, шел дымок.
– А ить мне бы, дураку, никогда не догадаться, что Захар может эдак подумать на меня, – чуть не плача проговорил Андрон. – А ведь сам недавно слушал, как Захар газету читал в конторе про вредительство в каком то колхозе. Не зря ить читал он. Эдак почитает, оглядит колхозников и в меня глазищи упрет.
– Ну ладно, – смягчился наконец Устин, – чего уж теперь-то… Придумаем что-нибудь. Только гляди у меня! Девка забывает только, что рожать больно…
– Человеческий ты мужик, Акимыч, ей-Богу, – проговорил Андрон с благодарностью. – Тут некоторые чешут языки: дурак, мол, Устин, свое, что ли, спасал… А я…
– Кто? – резко спросил Морозов.
– Да разные. Илюшка вон Юргин.
Устин перекинул через голое плечо полотенце, взял пустое ведро и повесил на кол. Потом усмехнулся, окинув взглядом Овчинникова:
– Видишь ли… Не было бы на свете дураков – и умные долго не прожили бы.
– Да я что… Понимаю, конечно. Я и говорю, Акимыч, должон тебе…
– Ладно, – опять сказал Морозов. – Должен, да не к спеху мне. – И пошел в дом. – Ну, заходи, что ли, коли пришел.
Захар Большаков никогда не вспоминал случай с мукой. Андрон Овчинников расценил это по-своему и с тех пор глядел только в рот Устину.
И не только Овчинников. Большинство колхозников, сторонившихся попервоначалу угрюмого, страшноватого на вид Устина, после случая на реке заговорили:
– По виду зверь, а душа, выходит, есть.
– Дык всегда так бывает. Ночью шарахаешься – что за нечистая сила навстречу прет? А днем рассмотришь – человек идет.
– А Устин и днем на черта похож. Надо еще пощупать, не рогат ли.
– Ты у себя наперед пощупай.
И постепенно многие начали относиться к Устину все с большим уважением. Было в те поры у него в характере что-то такое, что привлекало людей. Неразговорчив он был, но добр и отзывчив. Когда у той же Марфы Кузьминой заболел восмилетний сынишка, Морозов дал ей какое-то редкое лекарство «от внутреннего жара». А жена Устина почти три недели не выходила от Кузьминых, сидела у кровати больного Егорки, помогала по хозяйству и шептала молитвы, пока он не выздоровел. Марфа не знала, как и благодарить Морозовых. Как-то она перед праздником хотела помыть полы в доме Устина. Морозов молча поднялся, взял женщину за шиворот и легонько выставил за дверь со словами:
– Ты не обижайся. Это я должен обижаться. Выдумала…
Был Устин и щедр. В праздники двери его дома, который он поставил года через три после приезда в Зеленый Дол, были открыты каждому. Угощал он не богато (где же набраться на всех, да к тому же недавно отстроился, пришлось последнюю одежонку продать), но стакан вина да кусок хлеба с салом находился всякому. Пистимея как-то по-особенному щедро и радостно подносила простенькое угощение со словами: «Не побрезгуйте, люди добрые…» – а потом, спрятав руки под фартук, словно все еще стеснялась обрубленных пальцев, подтверждала свою просьбу доброй улыбкой, теплым и доверчиво благодарным взглядом голубых глаз.
Тот год, когда Устин отстроился, был для Захара памятным и тяжелым. Хотел Захар тоже завести в тот год свою семью и свой дом, да помешал Фрол Курганов…
Тяжело тогда было Захару, что и говорить. Сочувствие высказывали многие, да толку ли в нем… И лишь Устин Морозов сумел как-то так по-мужски скупо и незаметно посочувствовать, что Захару стало легче. Нет, Устин ничего не говорил ему вслух, не жалел, не утешал. Он только холодно и брезгливо сдвигал каждый раз при виде Курганова брови, отворачивался, спешил уйти прочь. И Захар заметил это.
– Брось, не надо… – попросил однажды Захар. – Раз уж так, пусть судьей ему будет собственная совесть.
– Если она у него есть! – впервые сказал о Курганове Устин. Сказал зло, раздраженно. А через минуту добавил тише: – Удивительный ты человек. Не встречал еще таких.
Однако при встречах с Кургановым продолжал хмурить брови. Недели через три Устин как-то вымолвил осторожно:
– Зашел бы ко мне когда… Чего же ты…
И Захар зашел.
Все было хорошо: и искренне обрадованный Устин, и его приветливая, немного смущающаяся красавица жена, и простенький ужин – картошка с салом да молоко…
Но… это было первое и последнее посещение дома Морозовых.
И ничего вроде не случилось за весь этот вечер. Говорили о том, о сем, совершенно не касались ни Стешки, ни Фрола, ни колхозных дел. Устин, сидя за столом, все время держал на коленях сынишку. Он на отцовских руках и заснул… И вдруг, уже прощаясь, Устин сказал:
– Хорошее это дело – своя семья. Вишь, тепленькое что-то на руках, свое… Жинка все другого хочет, я говорил как-то… И правильно. Чего теперь не обзавестись? Дом собственный, жена тоже…
Захару стало неприятно, тяжело, тоскливо. «Чего это он?» – думал Захар потом, всю ночь ворочаясь на своей одинокой постели.
И дело было не в словах Устина, а в его голосе. Послышались вдруг Захару в этом голосе приглушенные злорадные, торжествующие нотки.
А может, почудилось?
А тут еще Наталья, тогда еще Меньшикова, как-то вскоре спросила:
– Откуда он, дядя Захар, этот Морозов?
– Переселенец из Тверской губернии. Не знаешь разве? А что?
– Да больно уж хороший какой-то… – проговорила девушка и торопливо отошла.
Наталье шел двадцать первый год. Выросла она незаметно. После смерти матери жила все в том же домишке на краю села. На работе была одной из первых, но старалась всегда оставаться в тени. Ни вечерами, ни в праздники ее никто никогда не видел. Голоса ее никто не слышал. Поэтому Захар как-то даже удивился, что она заговорила с ним, и заговорила о Морозове.
Мало-помалу прежняя неприязнь к Устину вернулась. Морозов, кажется, заметил это сразу. Захар опасался, что Устин прямо и открыто спросит: «В чем же дело?» Опасался потому, что ответить на этот вопрос был не в состоянии.
Но Устин ничего не спросил. Он только пожимал недоуменно плечами.
Правда, время от времени Устин осторожно пытался разрушить эту неприязнь и снова сойтись поближе. Но Большаков делал вид, что ничего не замечает.
К колхозным делам Морозов относился теперь заинтересованно. Не в пример Фролу, он не пропускал ни одного колхозного собрания, частенько выступал на них, иногда довольно резко критиковал председателя, но всегда за дело, всегда без злости…
Понемногу Захарова неприязнь к этому человеку притуплялась, глохла. Некоторые колхозники стали поговаривать: а не поставить ли Морозова бригадиром? А что же, думал и Большаков, мужик хозяйственный, заботливый.
Но все-таки, хотя нужда в бригаде была, медлил, сам не понимая почему.