– Вот видишь, – сказал он прямо в лицо Устину. – Я не знаю, кто ты, да вижу тебя насквозь. Ничего, не морщись, давай уж начистоту… Так вот… Мутишь воду тут, давно мутишь. Не вижу, что ли, не чувствую? Только Светлиху вон… не испоганишь ведром помоев!..

– Ты… ты… ты-то кто? – опять выкрикнул Устин. – Ты сам-то… Вместе с Филькой Мень…

– Это у тебя главный козырь, давно знаю, – перебил Фрол. – А я вот что скажу тебе: ветки дерева вместе растут, да в разные стороны глядят.

– Рухнет… дерево, тогда… тогда все ветки… – торопливо, будто боясь, что его перебьют, закричал Устин.

– Что ж тогда? – спокойно произнес Курганов. – И тогда не все в землю уткнутся. Некоторые в небо глядеть будут.

Наконец Устин опомнился, вздохнул глубоко.

– Погоди, погоди! – Устин вытер мокрый лоб. – Я тебя еще раз, Фрол… предупредить еще раз хочу… Если ты, змея ползучая… И я не угрожаю, не-ет…

– Попей воды вон, – спокойно посоветовал Фрол.

И Устин покорно подошел к ведру, стоявшему на табуретке возле печки, зачерпнул полный жестяной ковшик, жадно начал глотать, проливая воду на бороду, на пиджак.

– Так вот… – Устин отшвырнул ковшик. – Так вот, если ты хоть пошатнуть вздумаешь это дерево… Еще завалится оно или нет, а твоя шкура уж высохнуть успеет. Понял?! Понял?!

– Корешки-то, видать, насквозь прогнили, само упадет. Тайгу вон, где нужно, Захар и то корчует. А уж гнилье-то…

Морозов только мотнул головой, будто хотел и не мог выговорить какие-то слова.

– А меня не опасайся. Я бы уж давно пошатнул, если б мог. Так пошатнул бы, чтоб с треском… Твое счастье, Устин, что не могу… Но, Устин, – голос Фрола задрожал, как натянутая струна, – не дай тебе Бог… Я много кой-чего делал по твоей воле. – По лицу Фрола волнами прошла боль. – Но если ты, Устин, тронешь Смирнова… Если хоть один волос упадет с его головы, тогда…

– Во-он ты опять как заговорил! – вымолвил наконец Устин Морозов, на этот раз почти шепотом.

– Опять так же, верно… И хорошо, что в тридцать седьмом ты послушался меня. Если б настрочил на Захара кляузу, если Большакова посадили бы, то и ты бы следом загремел…

– Пугаешь, значит! Пугаешь, индюк надутый! Ты кого пугаешь, а?! Ты кого, спрашиваю…

Морозов кричал, размахивая руками, крутил ими все сильнее и сильнее, будто намеревался взлететь.

Фрол ушел, плотно захлопнув за собою дверь. Устин перестал размахивать руками, долго-долго смотрел на эту дверь.

Затем глянул в печку. Там огня уже не было, там дымились одни головешки густым и едким желтоватым дымом.

Устин нагнулся и взял полено. Но в печку его не бросил, а принялся зачем-то внимательно рассматривать. Осмотрел со всех сторон, поднял глаза, словно хотел спросить у кого-то: почему у него в руках оказалось это полено, для чего он его держит, что с ним делать?

Он думал об этом так напряженно, что в голове зазвенело. Бросил полено на пол, бессознательно надеясь, что звон в голове, отдающийся тупой болью, тотчас утихнет. Но звон не утих. Помимо своей воли он стал прислушиваться к нему все внимательнее. Сначала смутно подумал: этот звон начался ведь не в ту секунду, когда он взял полено. Нет, он начался много раньше… когда… Ну да, когда Фрол Курганов сказал… Как это он сказал? «Корешки-то, видать, насквозь прогнили…» Вот когда! И этот звон не прекращался ни на секунду, просто он временами не слышал его, как шофер не слышит шума работающего мотора. Но чихнет мотор – и тотчас резанет по уху, отдастся в голове шофера. А почему в его, Устиновой, голове отдался с новой болью звон, когда он взял полено? Почему? Что он в то время сделал? Заглянул в печь, увидел сгоревшие головешки?.. Сгоревшие! Вон что?!

Устин лихорадочно начал сгибаться и разгибаться, начал хватать из большой кучи одно за другим тяжелые поленья и швырять в черный печной зев.

– Нет, врешь, Фрол, врешь! Не сгнили корешки! И Захарка ничего не выкорчует. И не сгорел еще я, не выгорел весь… Сейчас загудят, загудят дрова. И я, и я…

Устин плотно забил дровами всю печь. Когда поленья толкать было некуда, Морозов опустился устало на стул. Опустился, опять прислушался… Нет, звон в голове не проходил.

И вдруг ясно, с леденящим сердце ужасом, Устин начал осознавать, что звон этот и эта боль в голове не пройдут, не затихнут никогда. Никогда, потому что… потому что он начался раньше, намного раньше, чем пришел Фрол. Но когда? В ту секунду, когда Илья Юргин произнес: «Засучим ногами, как тараканы на иголке»? А может быть, еще раньше, когда Федька, сын родной, заявил ему там… в Усть-Каменке: «Не упомнишь, говоришь, всех своих кровавых дел? Ничего, дорогой мой отец, люди-то не забудут».

Устин застонал тяжело и мучительно, откинулся на спинку стула. Клееный стул затрещал, грозя развалиться. Но Устин ничего не слышал, кроме прежнего звона, раздавливающего голову. Казалось, что голова его зажата меж каких-то шершавых каменных глыб, и глыбы эти сдвигаются, сдвигаются… И еще казалось, что это когда-то уже было, было… Когда, когда?

Потянуло запахом дыма. Устин повернул голову и увидел, что из забитой поленьями печи клубами валит дым. Дыма так много, что он не успевал уплывать через дымоход и частью растекался по комнате.

Открылась дверь, вошла Пистимея. Всплеснув руками, метнулась к мужу:

– Господи, да чего ты, Устинушка?! Здоров ли ты, родимый, в самом-то деле? Встать-то можешь? Вставай, ложись, с Богом, в постельку…

Пистимея тормошила мужа, гладила по голове беспалой рукой. Она помогла ему подняться, уложила на кровать. Затем кинулась к печке.

– Дыму-то, дыму-то в избе! Господи, да разве так кладут дрова?! Закупорил, как бутылку. Горят разве дрова без воздуха-то?

Пистимея выбросила из печки с десяток закопченных поленьев. Схватила толстый кухонный ножик, ловко нащепала лучины. Сбросила все лучины в пучок, переломила их о колено, подняла к излому спичку. Сухой пучок вспыхнул, точно был облит керосином. Нагнулась и сунула его в печку.

Через минуту дрова горели ровно и весело, снова звонко пощелкивая.

И снова на лице этой женщины плясали кроваво-розовые отсветы пламени…

– Про Клашку-то напомнил ему, что ли? – спросила она.

Устин молча смотрел, как бушевало пламя в печке, как лоскуты огня, отрываясь, улетали в дымоход. Смотрел и улыбался.

– Уж только бы он… с Клашкой, а там бы я быстренько ее скрутила, – опять проговорила Пистимея. – Только вот боюсь – уйдет к Клашке, а назад ты не сумеешь его, останется он у нее. А, как думаешь? Не зауросит Фрол?

Устин и теперь промолчал.

– Ну да ничего, – продолжала старуха. – Там уж мое дело. Тогда уж все равно я найду для нее крючок, не сорвется. Сама прибежит грехи замаливать. Умоется тогда у меня Захарка…

– Ишь горит, горит… – проговорил Устин.

Пистимея внимательно поглядела на мужа.

– А как же, – сказала она. – Топливо умеючи класть надо. Особенно в потухающую печь. – Но тут же, словно испугавшись чего-то, добавила: – Да где вам, мужикам, уразуметь бабье дело… Ты лежи, лежи, я настой из травки сварю вот. Попьешь – и всю хворь сразу как рукой снимет…

Помолчав, она продолжала негромко и вкрадчиво:

– Так вот, Устинушка… Об дочери, говорю, потолковать надо… Ты все одергиваешь меня да отмахиваешься, безбожник. А ведь сказано у Иоанна: «кто не пребудет во мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают». А также у Матфея, в главе седьмой, стих девятнадцатый: «Всяко древо, не приносящее плода доброго, срубают и…»

Пистимея не договорила. Устин ринулся с кровати, подскочил к жене, растопырил руки, точно хотел поймать ее и бросить в печь. Губы ero беззвучно тряслись, черные глаза дико вздрагивали.

Давно не крестилась Пистимея, но тут невольно подняла руку с пальцем-обрубком:

– Господа, Иисус пресвятой, хранитель единственный… Устинушка, да ты чего?

– Я чего? – хрипло переспросил Устин. – Не-ет, это ты – чего? – И закричал громко, пронзительно: – Сына угробила, сжила на тот свет, а теперь дочь?! А теперь дочь?!