– Устюша, пойдешь к председателю-то? – спросила неожиданно Пистимея. Спросила так, будто и ничего не случилось только что.

«Устюша»… Не один десяток лет прошел с тех пор, а она ни разу не обговорилась, что он, ее муж, носил когда-то имя Константина Жукова, сама она звалась Серафимой. Они навечно стали Морозовыми, он – Устином, она – Пистимеей, а их «работник», бывший заволжский лавочник Тарас Звягин, – Ильей Юргиным.

– Так пойдешь, что ли, к Большакову? – еще раз спросила Пистимея и словно перерубила тот шланг, из которого он, Устин, задыхающийся от жажды, глотал и глотал торопливо живительную влагу.

Он вскочил на кровати, несколько секунд беззвучно открывал и закрывал рот, точно умоляя сунуть ему в пересохший бородатый рот конец отрубленного шланга. И наконец проговорил жалобно, укоряюще:

– Отстань ты, отстань со своим председателем!! С-стерва ты…

– Устюшенька, да чем я тебя разгневала?

Голос ее, покорный и ласковый, сразу как-то успокоил Устина. Он упал на подушку, повернулся спиной к жене.

Однако теперь, как он ни старался припомнить, о чем только что думал, в голову лезло одно и то же. Захар Большаков, сидя в конторе, говорит кому-то – кажется, Варваре: «Пришли бригадира в контору»; Петр Смирнов кричит в лицо: «Ты не притворяйся дурачком! И объясни мне…»; Илюшка Юргин скалит почему-то, как собака, желтые зубы; Фрол Курганов смотрит на него, Устина, исподлобья, давит своим тяжелым взглядом; сын Федор трясет кулаками, грозит: «Люди не забудут… не забудут…»

Устин крутил головой, ворочался на кровати, закрывался с головой одеялом, но ничего не помогало. Всплывали один за другим перед глазами и пропадали Большаков, Смирнов, Юргин, Фрол, Федор, опять Захар, опять Смирнов, опять Юргин…

Но вот Илюшка Юргин не пропал, не провалился в темноту. Он застыл и превратился опять в Тараса Звягина. Превратился и заговорил, так же скаля зубы:

«Не приелась еще одна и та же похлебка-то? А то пойдем со мной. У моего знакомого Микиты дочерей полон дом. Девки сговорчивые, выберешь, какая по вкусу…»

И Устин перестал ворочаться, мысли его потекли по прежнему руслу. Он вспомнил ясно, что было это ранней весной 1922 года, когда поплыли дружно снега. Он прокапывал возле крыльца канавку, чтоб отвести прочь талые воды, Серафима развешивала во дворе, щедро залитом солнцем, только что выстиранное белье, Тарас сидел на бричке со снятыми на зиму колесами.

Костю удивило, что Серафима никак не реагировала на слова Звягина, не проявила даже малейшего признака ревности или беспокойства. И он, разбираемый любопытством, спросил однажды:

– Ну, а коль пошел бы с Тарасом я… что тогда бы?

– А что я?.. Значит, Господу так угодно, – смиренно произнесла Серафима.

– Господу?! А может, тебе? – с обидой спросил он. – Может, надоел уж я?

Серафима подняла свои золотистые ресницы, открыла навстречу мужу голубые преданные глаза, И прошептала еле слышно:

– Как же я, раба твоя, могу сердиться или перечить, коль ты захочешь… чего-нибудь?

Его обиду как рукой сняло. С этого-то дня и начал он удивляться покорности и преданности своей жены. Это-то удивление и заставило его вскоре в теплый майский день спросить: «Неужели сделаешь все, что я ни прикажу? А ежели я повелю тебе раздеться донага да пройтись средь бела дня по улице?!»

О том, что Серафима разделась и чуть не вышла на улицу, знал только Демид Меньшиков. Он тоже сидел в избе, в другой комнате, у открытого окна, все слышал и видел, Косте это было, с одной стороны, неприятно, но с другой – и лестно: «Смотри, какая у меня жена, захочу – и веревку из нее совью». И даже спросил у Демида, не сдержавшись: «Видел? То-то…» Демид, по обычаю, промолчал.

Но когда Серафима отрубила себе топором два пальца на правой руке, Меньшиков, позеленев, схватил Костю за грудки.

– Эт-то… это еще что за выход с коленцем? – задохнулся от гнева и неожиданности он, Костя Жуков, и, пытаясь вырваться, заорал: – Убери лапы! Пригрели тебя тут, приютили, бродягу…

– Ах ты… пес вонючий! – поводя круглыми глазами, крикнул Демид. – Неизвестно еще, кого пригрели-приютили. Беситься с жиру начал?! Бабу чуть калекой не сделал! Без нее-то сдох бы, в земле уже десять раз успел бы сгнить. – И повернулся к Серафиме, обматывающей руку чистой тряпкой: – С утра… совет держать будем…

И, повернувшись, вышел со двора.

Костя проводил его испуганным взглядом. Потом повернул бледное лицо к жене:

– Эт-то… что, а?

– Так ведь в жизни как? Я тебе службу служу, а ты ему… должен. В жизни такой уж порядок. А все мы – Богу. Один Бог сам себе хозяин… никому не подвластен.

– Значит, я ему…

Серафима вздохнула:

– И я – ему. Ведь он Филиппов брат. А Филипп так уже велел. И не дай Бог, если… Да если Филька вернется…

Он еще посидел возле стены, помолчал. И вздохнул, как Серафима:

– Ладно. Поглядим еще, что за брат. Годится ли в Меньшиковы. Перевяжи пальцы потуже, кровью изойдешь.

– Ничего, ты не беспокойся. Я в лес схожу, травку одну поищу. Мигом пальцы зарубцуются…

… Утро назавтра было такое яркое, что резало глаза. Солнце, не щадя, заливало безлюдную деревушку влажным, тяжелым зноем. Но влага эта быстро высыхала, уплывала обратно в небо едва заметным парком, и зной становился как бы легче, зато еще жгучее, нестерпимее.

В избе собрались все четверо – Демид Меньшиков, Серафима с перевязанной рукой, Тарас Звягин и он, Костя.

– Продолжаем… военный совет, – сказал Демид.

– Эх! – опять подал голос Тарас – Чего продолжать-то? Продолжать начало можно.

– Начало два года назад было! – строго сказал Демид и вынес из соседней комнаты палку с набалдашником в виде человеческой головы.

– А чего нам эта палка? Ты скажи лучше, где сам Филипп? – ухмыльнулся Тарас.

– Шея зачесалась, что ли? – резко спросил Демид.

– Но… но… – поднялся было Звягин, но тут же осекся под взглядом Демида, потер рукой шею, точно она в самом деле чесалась, и сел на место.

– Вот так… – сказал Демид, отвернулся к окну и помолчал. – А про Филиппа честно вам скажу – не знаю, где он. Ждал вот чуть не год тут у вас – думал, придет. Не пришел… – И снова помолчав: – Но не верю, что сгинул он навек, сложил голову где-то. Все равно придет, найдет нас…

– Давно видел его в последний раз? – спросил Костя.

– Давненько… Расстались мы ночью, когда Марье Вороновой глаза выдавили…

При этих словах Костя вздрогнул и вспомнил почему-то, как Филипп сидел на куче сухого камыша и вырезал острым ножом глазницы в набалдашнике вон той самой палки, лежащей на столе. И подумал невольно: «Не-ет, кажется, Демид не уступит Филиппу».

– Это что за Воронова? – поинтересовался Звягин.

– Долго рассказывать, – нехотя откликнулся Демид. Но, помедлив, подумав, начал все-таки рассказывать…

– … Вот так-то, значит, с Марьей мы, – закончил он. – Я в ту же ночь ушел из деревни, Филипп остался. Еще надо было кое с кем рассчитаться. С Захаркой Большаковым в первую очередь. Есть там такой. Правой рукой у Вороновой был… Договорились мы встретиться с Филиппом в одном укромном месте. Ждал-ждал – не пришел он. Так до сих пор и…

– Ха! – воскликнул Тарас – Тут яснее ясного… Как это угораздило остаться его? Схватили Филиппа за Воронову эту – да к ногтю…

– Схватили, верно, в амбар под замок посадили, – сказал Меньшиков. – Филипп рассчитал – все подозрение за мной уйдет. Ночь просидел Филипп в амбаре, а наутро исчез. Как в воду канул. Замки на амбаре целые, в полу дырка пропилена.

– Да-а… – только и протянул Звягин.

Костя спросил:

– Так и не пробовал следы его поискать?

– Как не пробовал… Чуть ли не год нюхал кругом. Сгинул Филипп, как растаял. Напоследок я решил хоть Захара Большакова, как разваренную курицу, по косточкам разнять…

И снова вздрогнул при этих словах он, Костя Жуков. По телу побежал горячий мороз, а лопатки, все суставы заныли острой, застилающей сознание болью, словно его самого живьем начали раздирать на части. «И раздерет, раздерет, если что… Не зря Серафима ему подчиняется. Эта не каждому-то подчинится… Не зря. А нам уж с Тарасом и сам Бог велел…» И тут же услышал, как Серафима подбежала к нему и, пристроившись рядом на полу, принялась здоровой рукой поглаживать его вздрагивающие колени, насупился, подумал хмуро: «Чего же я ниже Серафимы себя ставлю? Она-то мой сапог лижет в первую очередь».