Двухтумбовый, широкий, он был заставлен разнообразными ящичками и шкатулками — от махоньких, в пол-пальца, до солидных ларцов. Между ними стояли в стаканах или лежали просто так всевозможные инструменты: там пучок отвёрток, тут букет линеек с пассатижами посередине. Позади стола грозно высился кульман со старой, выщербленной местами доской и неожиданно новым и блестящим чертёжным прибором.

— Где-то здесь, — пожал плечами следователь. — Ты по делу что скажешь?

— По какому делу? — Аэлита, в это время вынувшая из одного ящика стопку плотной коричневой бумаги и толстый механический карандаш с жирным угольным стержнем, изумлённо выгнула брови.

— Вов, не так спрашиваешь. Когда ты уже научишься? Третий год пошёл, — чуть поморщился Машков. Голос у вещевика был тихим, но твёрдым. — Аля, ты петроградца этого видела? Как держится, как себя ставит?

Однако ответить Аэлита не успела: шумно распахнулась дверь, и на пороге возникла Элеонора Карловна Михельсон.

Высокая, сухая и желтокожая от неумеренного употребления табака женщина средних лет — где-то от тридцати до шестидесяти — с породистым тонким лицом и шальными глазами заядлой кокаинистки (это была видимость: коллекция дурных привычек её была не столь внушительна) имела чин внетабельного канцеляриста и значилась в Департаменте делопроизводителем, закреплённым за уголовным сыском. Она составляла отчёты, ведала личными делами следователей, готовила справки и письма во всевозможные инстанции. Обитатели двадцать третьей комнаты настолько привыкли к мерному клацанью, кое извлекала Элеонора из своей пишущей машинки в рабочее время, что, глядя на её длинные, узловатые пальцы, всякий раз непроизвольно прислушивались, ожидая, что вот-вот те же щелчки начнут издавать собственные суставы Михельсон.

Но особенно примечательна делопроизводительница была не этим. В свободное от службы время она очень внимательно следила за модой, заказывала петроградские журналы и состояла в переписке с некими весьма сведущими в этом вопросе особами, и с точки зрения отстающих от столичного прогресса провинциальных жителей выглядела крайне экстравагантно. На взгляд старшего поколения — возмутительно, по мнению прочих — восхитительно смело. Чего, собственно, и добивалась. Вычурные шляпки, прямые летящие одеяния, папироса в мундштуке, браслеты на тонких запястьях — она, несмотря ни на что, была хороша как картинка со страниц модных журналов. Казалось, те, кто придумывал наряды нового времени и решал, что станут носить женщины, вдохновлялся именно лицом и образом Михельсон. Да в моде были не платья; в моде была сама Элеонора — худая, развязная, уверенная в себе — и оттого женщина ощущала себя совершенно счастливой, с громадным удовольствием переживая вторую юность.

Не столько по долгу службы, сколько по велению души Михельсон знала всё обо всех или по меньшей мере к тому стремилась. Не только о своих подопечных, к которым относилась с особой материнской нежностью, но о всяком служащем Департамента и, как порой чудилось, о каждом жителе города С***. И сейчас Элеонора отчаянно страдала, это было заметно по её порывистым движениям и заломленным бровям: в Департаменте появился человек, о котором Михельсон не знала ничего, кроме его имени и должности, поскольку делами старших офицеров занимались совсем другие люди и они не желали делиться сведениями. Не из нелюбви к Элеоноре, просто болтунов здесь не жаловали, а каждый служащий дорожил своим местом.

— Деточка, ну? Каков собой этот петроградец? — с обычным своим лёгким акцентом, чуть картавя, проговорила она, быстрым шагом приблизилась к столу Аэлиты и, бесцеремонно подвинув бедром какой-то ящичек, присела на край, требовательно взирая на вещевичку.

— Что значит «каков»? Две ноги, две руки, голова. Одна, — растерянно проговорила Аля, аккуратно отодвигая подальше от Элеоноры шкатулки с наиболее хрупким содержимым. Но Михельсон такой ответ явно не удовлетворил, та продолжала выразительно смотреть, и Брамс неуверенно добавила, отчего-то с вопросительной интонацией: — Мундир?

— «Одна голова в мундире»! — передразнила Элеонора, театрально всплеснула руками и открыла небольшую сумочку, висевшую через плечо. — Деточка, ты меня поражаешь, — сквозь зажатый в зубах мундштук заявила она. — Молодой, яркий. Какой разворот плеч, какой рост! Мужественный подбородок, тёмные волосы, — не прекращая выразительно жестикулировать, Михельсон достала серебряный портсигар, вытряхнула оттуда папиросу и закрепила её в мундштуке. — Красавец мужчина! А ты — две руки… Ах, деточка, ну как так можно! Юна, свежа, хороша собой — а в таком мужчине видишь лишь руки да ноги, — она на несколько мгновений прервала свой монолог, раскуривая папиросу.

К счастью Аэлиты, Шерепа продемонстрировал похвальное проворство и отличную реакцию: перехватил ищущий взгляд Элеоноры, взмахом руки загасившей спичку, и своевременно сунул ей старую мраморную пепельницу, когда-то белую, а теперь — серо-бурую в разводах. Бог знает, чем бы закончился разговор, не успей Вова с галантным жестом; мог бы и кровопролитием, ткни Михельсон спичкой в какую-то из множества нежно любимых Аэлитой вещей.

— Впрочем, — задумчиво продолжила Элеонора, выпустив сизый дым несколькими неровными кольцами, — руки у него и вправду хороши. Ах, эти сильные мужские руки! — мечтательно проговорила она, на мгновение обняла себя одной рукой, а потом ей же махнула на вещевичку. — Нет, деточка, я решительно тебя не понимаю!

— Это я не понимаю, что не так у него с руками, — окончательно запуталась Аэлита и затрясла головой. — И что ещё ты желала о нём узнать, если, кажется, и так знаешь куда больше, чем я?

— У меня сложилось впечатление, что Элеонора предлагает тебе к нему присмотреться. Как к мужчине, — пряча ироничную улыбку в уголках губ, пояснил Машков: он лучше прочих понимал логику Аэлиты и порой выступал толмачом. На это предположение девушка ответила потерянным и почти испуганным взглядом, и Владимир решил, что нужно спасать положение, а потому обратился к старшей женщине: — Почему ты сама в таком случае к нему не присмотришься?

— Ах, Володенька, я знаю такой тип мужчин, — отмахнулась Михельсон. — Это романтический персонаж, защитник, который будет возвышенно страдать и носить свою прекрасную любовь на руках, — с патетикой завершила она, простёрши свободную ладонь к небесам. Выдержала театральную паузу, выдохнула дым и, буднично махнув той же рукой, завершила: — Я уже не в том состоянии души, когда всё это трогает. Я предпочитаю, когда трогают…

— Элеонора! — с укором оборвал её Машков, в очередной раз подумав, что Михельсон — совсем не подходящая компания для юной благовоспитанной девушки, а Брамс, невзирая на странности, оставалась именно таковой. И иначе как чудом объяснить тот факт, что влияние Элеоноры до сих пор не дало плодов, не получалось.

— Честно говоря, я совсем об ином спрашивал, — присоединился к другу Шерепа. — Ставит этот петроградец себя как? Что из себя характером представляет? Не выметет нас всех отсюда новая метла?

Аэлита хмуро пожала плечами, не зная, что на это ответить, а потом с облегчением кивнула на дверь:

— Да вон он сам как раз, у него и спросите!

Неизвестно, как давно стоял на пороге поручик Титов, выражение лица его оставалось невозмутимым, но присутствующие ощутили неловкость. Впрочем, не все: Бабушкин продолжал тихо спать в своём углу, смутить Элеонору на памяти служащих уголовного сыска не удавалось никому, а Аэлита просто не поняла проблемы. Владимиры поднялись с мест, кивком поздоровались, не решаясь заговорить.

— Добрый день, — первым нарушил неловкое молчание Натан, подходя ближе к компании и с интересом озираясь. Неприязни в его глазах не было: то ли двадцать третья комната не впечатлила столичного франта, то ли он слишком хорошо умел держать лицо, но в любом случае оба следователя немного расслабились.

Поручик смотрелся здесь куда менее уместно, чем в аккуратном кабинете полицмейстера С-ской губернии. Идеально выглаженный, с иголочки, белоснежный мундир, сапоги что твоё зеркало, гладко выбритое лицо, аккуратно подстриженные волосы… не то что Шерочка с Машерочкой — одинаково помятые, чуть взъерошенные, с лоснящимися локтями уже серых от частой чистки кителей.