Таня провела по красному лбу запястьем, убирая выбившуюся прядь за ухо. Таким привычным и простым движением. Света точно так же делала после бани.
Как я выжил — не знаю. Ни единой мысли в голове не было ни тогда, ни после. Случайно не сгоревшие в адском жару или горниле обрывки памяти говорили, что поддавали ещё вторым и первым отварами. А веники, кажется, были из арматуры и колючей проволоки. И после финального избиения я выполз из бани редким чудом, окончательно обезножев, опираясь на двух женщин. Каждая из которых была мёртвой никак не меньше пары десятков лет. Но я был живым, совершенно точно. И очень рассчитывал, что эта роскошь продлится ещё хоть сколько-нибудь времени. Не должны же они, в конце концов, и впрямь сожрать меня, мытого и чистого, розового, как младенец? Или должны?
Глава 2
Бабкины реальности
— А погоды-то нынче какие стоят, а? — голос Авдотьи Романовны прозвучал выстрелом. Глухим низким звуком выстрела из специального оружия, оснащённого прибором бесшумной стрельбы. При этом в нём как-то удивительно сочетались твёрдость и некоторая «светскость», вполне подошедшая бы веку девятнадцатому, если не раньше. В голове аукнулось забытое слово «галантно».
Товарищ генерал-лейтенант определению «светская» соответствовала вполне. Как, впрочем, и «советская». На ней был красный махровый халат, на ногах обрезанные валенки, а в руках — фарфоровая кружка с тоненьким золотым ободком сверху. На которой был нарисован, кажется, пионер с горном в руках на фоне красного знамени, гудевший почему-то на цифру 1917. Видимо, салютовал году революции. В кресле-качалке прабабушка выглядела вполне по-киношному и достаточно монументально, как памятник эпохе.
Таня сидела рядом с ней, держа обеими руками кружку, которые раньше звали бокалами, на обычном стуле. Хотя, пожалуй, обычным он считался бы лет тридцать-сорок назад: тёмно-коричневый, с круглым деревянным сидением и гнутой спинкой. Я, по крайней мере, давно таких не встречал. Кроме, пожалуй, музеев и антуражных площадок в кафе и ресторанах, но там на них не разрешали садиться, берегли как память. А в музее я давно не бывал. В прошлом вот бывал недавно.
На Танином чайном бокале целеустремлённо бежал куда-то на фоне глобуса физкультурник. Над его головой трепетало алое знамя со словом «Спартакиада». Больше деталей в полумраке я не разглядел. Но бегуну позавидовал: у него была цель и направление. Меня же сейчас ноги вряд ли удержали бы просто стоймя.
— Не клеится разговор, — констатировала в полной тишине товарищ Круглова. — Тогда начнём с начала. Вы, Петелины, обстоятельные, любите, когда всё понятно и по полочкам разложено. Ты, знать, в отцову породу пошёл, Мишаня. Ну, слушай тогда. Но хоть кивай время от времени, когда тяжко станет, или когда понимать перестанешь, хорошо?
Я кивнул. Мне, как повелось, особо ничего больше и не оставалось, кроме как кивать и пить травяной отвар из чайного бокала, на котором были изображены щит, меч, венок и написано: ВЧК — НКВД, 1917 — 1937.
— Ты, Мишаня, читать же любил, вроде? — начала баба Дуня, и голос у неё был странным, не старушечьим, а… металлическим что ли каким-то. — Историю изучал, право. Читал что-нибудь про спецотделы ОГПУ?
Я снова кивнул. И читал, и слышал вот недавно буквально. И про НКВД, и про КГБ. Юридическое образование обязывает знать, кто и как законы писал. И нарушал. И наказывал нарушителей. А Шкварка-Буратино практически вчера освежил в памяти эти воспоминания. В обеих памятях.
— Так вот, — она сделала паузу, будто собиралась с мыслями. Или с силами. — В двадцать четвёртом году создали отдел «Хорс». Неофициально, конечно. Для экспериментов со временем.
Я чуть не поперхнулся отваром.
— Со временем?
— С путешествиями во времени, — уточнила баба Дуня. — Сознанием. Цель — обеспечить успешный перенос сознания советского человека по временному лучу в прошлое и обратное возвращение.
Последняя фраза прозвучала, как цитата, заученная и сухая, немного нескладная, но для документов тех лет вполне подходящая.
— Первые опыты… — баба Дуня замолчала, глядя куда-то в темноту елок за забором. — Первые опыты были неудачными. Погибло триста четырнадцать чекистов. Триста четырнадцать! Молодых, здоровых, преданных делу партии. Сгорали заживо. Сходили с ума. То, что рассказывали те, кто мог говорить, было очень страшно, Миша. Я, знаешь ли, много дерьма видала и слыхала за долгую жизнь. Но это — ни в какие рамки, честно. Бр-р-р.
Она помолчала, будто давая мне осознать цифру. Триста четырнадцать человек. Целый батальон покойников или сумасшедших. Вот, что значит генеральское «бр-р-р»?
— Потом поняли, — продолжила она. — Поняли, что для переноса сознания нужно особое состояние испытуемого. Не просто концентрация или транс, как предполагали. А глубокий стресс. На грани. На самой грани отчаяния, или даже за ней. Когда человеку уже всё равно — жить или не жить. Когда он готов на всё. На любое «всё».
Я почувствовал, как по спине пробежали мурашки. Не от холода. От чего-то другого.
— И ещё нужны были волны, — глубоко вздохнув, сказала баба Дуня. — Звуковые. Вибрационные. Неслышные уху. Их удалось синтезировать тоже очень не сразу.
— В кузнице выковали? — хрипло спросил я, когда пауза снова затянулась. Чем вызвал у кота, кемарившего, вроде бы, на коленях Тани, какой-то пренебрежительный звук.
— В печке испекли, как колобка. Печь, — повторила она, как будто это слово было заклинанием. — Похожая на русскую, но… не совсем. Система дымоходов — сложнейший лабиринт. Теплоёмкость материалов рассчитана до миллиджоуля. Коэффициенты теплопроводности подобраны так, чтобы создавать резонанс в определённом диапазоне. Дрова — и те не простые. Осина, чёрная ольха, можжевельник, просушенные не меньше трёх лет в определённых условиях. Берёза, чтоб не южнее шестьдесят восьмой широты, дуб, не южнее пятьдесят пятой…
Она перечислила ещё несколько пород деревьев, каждую — со своими условиями, своей «биографией».
— И главное, — голос бабы Дуни стал тише, — медный сосуд. Гармонический резонатор. Чайник. Дырявый чайник.
Я отпил из раритетной чекистской кружки. Вернее, хотел отпить, но обнаружил, что она опустела. И вспомнил бумажное полотенце, на котором «травил» тот старый, в мёртвом доме. Который, оказывается, не был случайно прохудившимся от времени.
— Отверстия сделаны специально, выверенно, — продолжала бабка, глядя в черноту леса, где что-то, кажется, изредка моргало красным. — Рассчитаны сложно, три кафедры полгода вычисляли, хоть и не знали, для чего. Диаметром от трети до семи девятых миллиметра, расположение — строго по спирали какой-то итальянской, позабыла я фамилию. Пар выходит через них, создавая звуковые колебания, волны. Частота — от 0,5 до 20 герц. Именно такой диапазон, оказывается, как-то снижает или подавляет мозговую активность. Замедляет жизненные процессы до… до критического уровня.
Она замолчала.
А я продолжал листать картинки своего недавнего прошлого. Мороз. Потом тепло. Пар. Дырявый чайник шипит. Инфразвук или ультразвук, или оба они, не слышные уху, бьют по мозгам. В которых царит глубокий стресс, граничащий с отчаянием. От которого стекают слёзы на наволочку с Зайкой-Мишкой, потерянным сорок лет назад.
— И травы, — добавила баба Дуня после очередного глубокого вздоха, не то её, не то моего. — Сильнейшие седативы, успокоительные. Пустырник, багульник, болиголов. Их концентрацию тоже не сразу подобрали. Синюха помогла, сильная трава, в десять раз мощнее валерианы. А ещё беладонна и джунгарский аконит, но те совсем уж в следовых дозах.
Она перечисляла, загибая пальцы, и я чувствовал, как холодеет затылок.
— Забайкальские и даже Тибетские травы в ход шли, — продолжала баба Дуня. — Золотой корень, родиола — адаптоген. Маралий корень. Шлемник байкальский — успокаивает и защищает нейроны. Эфедра — стимулятор, вроде бы, но в сочетании с седативами даёт парадоксальный эффект. Для невозможного путешествия в прошлое парадоксы — самое то, внучок.