— Мы находили в памяти истории, рассказы стариков и соседей, всё, что могло послужить «якорем». Архивы вывозили, изучая генеалогию. Жгли, правда, потом, — смутился он. — Опасно было, могли лишние люди узнать, что троица из спецотдела, надежда и опора Феликса Эдмундовича и Вячеслава Рудольфовича выходила сплошь из «контриков». Объясняй потом, что ты искренне предан…

Одинаковые тени легли на морщинистые лица, сделав их похожими на тёмный мрамор стен.

— Но, как ни парадоксально, мы всем сердцем верили, что спасти Родину можно только так! Революция была неминуема, неизбежна. И сохранить страну можно было только террором, — горячо воскликнул старик. Хоть и горько.

— Ага. Потом только поняли, что порушили мир одного насилья, чтоб создать на обломках самовластья другой, хуже прежнего, — сокрушённо вздохнула баба Дуня. А баба Фрося кивнула. И тоже с горечью.

— И про то, откуда ноги росли у борцов за идею, тоже поздно прознали, Миша. А как поняли, куда могла привести любая ошибка, любой промах в узловых моментах, было поздно уже. Володька трое суток высчитывал и перепроверял. И вышло, что лучше, чем большевики, ничего тогда у страны не было. Там такие простыни у него были — устали читать. И волосы приглаживать, что дыбом стояли. Эсеры, кадеты, монархисты… Ведь, вроде бы, и программы были хорошие, и тезисы. И даже персоны, что в первых рядах стояли, у многих были не самыми последними людьми… — прабабка только рукой обессиленно махнула.

— Последние стояли во вторых рядах. Сидели на мешках с деньгами заграничными. Стравливали первых с первыми, выводили новых, как коней на скачках. Ставили на них. Только целью была не честная победа скакуна. А сорванный банк на ставках, — поддержала баба Фрося.

— А когда пан Вацлав дал команду затаиться и уничтожить все данные, всю базу, поняли мы, что не одни были такие умные. И даже радовались одно время. Пока помирать не устали, — вздохнула товарищ патологоанатом.

— Да уж. Нам-то проще малость было: я бобылём жил, Фроська тоже семьи-деток не нажила, — подхватил старик. — Дуне труднее всего было. И вон только когда аукнулось прошлое-то. Всегда аукается оно…

Я слушал, как изливали души новому человеку старые люди. Как вспоминали общих знакомых, от которых не осталось ни следов, ни могил, даже братских. Как говорили о войне. Как рассказывали свои бесконечно долгие по привычным меркам жизни. В которых счастливые дни можно было пересчитать по пальцам. Ещё утром мне казалось, что крепче увериться в правоте своего выбора возможности уже не будет. Но снова оказалось, что зря казалось.

Каждый из этих троих вынес и пережил столько, сколько не вынести ни троим, ни пятерым. И последние три с лишним десятка лет их удерживало по эту сторону земли только упрямство. Злое или горькое, как слёзы на похоронах друга или родителей. Бессильное. И вера. И удержала, пожалуй, именно она. Они верили в то, что когда-нибудь смогут передать знания тому, кому по силам будет исправить ошибки. Чужие ошибки. Распутать петлю. Или связать новый узел.

— Расскажи про Фаддея, бабушка, — хрипловато попросил я, когда в склепе повисла очень уж по-кладбищенски затянувшаяся пауза.

Фаддей, ефрейтор лейб-гвардии Семёновского полку Первой Гвардейской пехотной дивизии, проходил излечение после ранения, полученного под Ковелем, в Петрограде. В зимнем Петрограде 1916 года. Пережив ужасы передовой, бред и жар санитарного поезда, тиф и ад госпиталей, он выжил. Во многом, если не во всём, благодаря милосердной сестричке, что подолгу сидела подле героя войны, говорила с ним, писала с его слов письма матушке под Смоленск. Которая, знать бы ещё, жива ли была в ту пору. Фаддей, награждённый «Георгием» и серебряной медалью «За усердие», изнурённый ранениями, тифом и голодом, выжил только благодаря ей. Ему, почти тридцатилетнему мужику, до слёз было совестно, что за ним ходит стройная, как тростиночка, девчушка семнадцати лет. Что нянчится с ним, как с мальцом голопузым. Что, кажется, своё довольствие отдаёт ему, солдату, защитнику. Но она как-то так по-доброму это делала, что он сдался. Георгиевский кавалер сдался на милость этих глубоких серых глаз. И носика «уточкой».

— Он из лазарета на фронт ушёл. А я, как поняла, что понесла, домой, в родную деревню поехала. Еле добралась. Там Лидусю родила. Там и оставила, — говорила мёртвым голосом мёртвая не единожды бабушка. — Искала его потом, долго, трудно. Да не сыскала, Мишаня. Тогда ох как много шансов было помереть. Выжить — мало, а вот помереть — сколько угодно. Потерялся след Фаддеев в горниле революции, дотла выгорел.

Молчали все. Не знаю, слышали ли они эту историю раньше в таких деталях. Но слёзы в глазах бабы Фроси и деда Володи говорили о том, что она трогала их, сильно, до боли, до му́ки. Наверняка, перекликаясь с какими-то своими, личными. Сам я, кажется, не плакал редким чудом. Будто обеими руками вцепившись изнутри в маску Михи Петли, висевшую на лице тем самым серым мрамором, что окружал нас. Прячась за ней.

— Вот кабы вышло у тебя, Миша, добраться до него, до Фаддеюшки… — слёзы перехватили дыхание железной прабабки. Внезапно оказавшейся по-настоящему живой. — Что делать — сам знаешь, читал. Неволить не станем, говорила уж. Но многое, ох, и многое по-другому сложиться могло бы, кабы жив он был. Просто жив. Пусть не со мной и Лидусей. Лишь бы живой только…

Я встал со складного креслица, которое жалобно всхлипнуло. Точно так же, как генерал-лейтенант Комитета Государственной Безопасности. Оказавшаяся живой женщиной. Очень старой, очень одинокой. И всё, что я мог сделать — это склониться над ней, обнимая за плечи. Стараясь поделиться теплом, любовью, благодарностью. Чем-то, что могло хоть немного заглушить её лютую боль, мучившую уже больше века. Авдотья Романовна Гневышева-Круглова вцепилась в мои руки так, будто падала с вершины, или её утягивало в омут чёрным водоворотом. И зарыдала, как, наверное, никогда до сих пор. Поднялись и обняли нас обоих мёртвые старик со старухой. Гости в чужой могиле.

Глава 13

Время на сборы

Сколько так простояли вокруг затихшей уже бабы Дуни — не знаю. Казалось, само Время остановилось, давая нам себя. Чтобы лишний раз вздохнуть, провести ладонью по спине, плечу или руке, заглянуть в мокрые прозрачно-серые глаза и улыбнуться, пытаясь поддержать. Попытаться улыбнуться.

Когда расселись обратно по коралловым шезлонгам, неожиданным в древнем склепе, как, впрочем, и всё остальное, помолчали ещё некоторое время. Будто давая возможность улечься, чуть успокоиться тому цунами чужих эмоций. Которым, как я был совершенно уверен, нельзя было не сочувствовать, не сопереживать. При всей так долго культивируемой фирменной Петелинской душности.

— Дед Володя, сколько по статистике требуется переносов для выполнения подобного задания при моём опыте? — от звука моего голоса не вздрогнули в могиле, кажется, только стены. И я.

— От пяти до девяти, Миша, — через некоторое время отозвался старик, сжимавший обеими руками бороду. Смотревший на мёртвый неподвижный свет кемпингового фонаря на столике.

Желтовато-оранжевый, такой свет обычно называют тёплым. Могу сказать с уверенностью: в этом ничего тёплого не было. Хотя, чего я хотел, сидя в склепе, среди покойников? Пусть и говорящих. Тем более говорящих.

— Нормальный расклад. Два шанса при хреновом сценарии. В два раза лучше, чем ничего, бабуль. Выше нос, прорвёмся, — начиналась эта фраза без уверенности. Наина Иосифовна из театрального кружка вряд ли была бы довольна. Но вот завершить удалось вполне убедительно. И я увидел, как поднимается подбородок и расправляются плечи товарища прабабушки.

— Не передумал, что ли, внучок? — уточнила она каким-то скрипучим тоном, утирая последние слёзы невесть откуда взявшимся платочком. Кажется, даже кружевным.

— Я, бабуль, обычно очень много чего передумываю. Но только до того, как говорю. И я уже сказал: «готов!». Пионером не был, разминулись мы с пионерией, но зато потом жизнь долго и крайне убедительно учила меня отвечать за свои слова. Так что отставить сомнения, товарищ Круглова!