Я охотно пробрался к мехам и крикнул на ходу:
— Я, дядя Игнат, не надолго: у меня мама слегла.
— О! Это дело сурьёзное, Сейчас для баб — самый урез. Всегда полказармы лежит. А моя баба, кажется, на каюк пошла. И Феклушка ей не помога со своими ангелями… Шагай домой!
Степан попрежнему был задумчив и чем-то обижен.
Ночью нас разбудил набат: глухо бухал большой церковный колокол, а наш, будильный, тявкал плаксиво и испуганно. Стёкла дребезжали и завывали, как далёкий пароходный гудок. Я свесил голову с нар и увидел в промороженных окнах полыхающее мутное зарево. У окон тормошились в исподних юбках женщины и даже больные поднимались на локоть и спрашивали тревожно:
— Где горит-то? Не на нашем ли промысле? Больно уж огонь-то бушует близко… Помилуй и спаси, господи!
— На соседнем, должно… Камыш… один порох… долго ли до греха?
— Сейчас, как в зной, в мороз-то всё сухое, горючее. А дерево вспыхнет нежданно-негаданно…
Первым оделся Игнат и молча вышел из казармы. Семейные мужчины — солильщики — тоже ушли один за другим. Начали торопливо сряжаться и резалки. Мама лежала в жару и не поднимала головы: не то она спала, не то была без памяти. Она дышала часто, горячо и что-то шептала. Внизу торопливо одевались женщины. Прасковея и Галя словно и не спали: они сряжались легко и бойко, были бодрые и весёлые. Галя с сердитой насмешкой упрекала кого-то:
— Это у нас Улита за наши грехи молится: господи помилуй — помашу кадилой!.. А я от радости заплясала бы, коли б все промысла загорелись. Для кого это: господи, спаси? Для живоглотов-то?
Прасковея шутливо совестила её:
— Перестань, бесстыдница! Для нашей сестры и поохать, и с богородицей повопить — утеха. Промысла-то ведь все заштрахованы: хозяева карман набьют, а виноватый из рабочей артели найдётся. Не бунтуй! Всем по-своему хочется душу потешить.
Наташа лежала с открытыми глазами и прислушивалась к набатному звону и пению стёкол.
Я нетерпелива и быстро оделся и слетел с нар.
— И ты тоже? — удивилась Галя и засмеялась. — Пострел везде поспел. Ну, коли связала нас судьба — пригортайся близче.
Прасковея основательно и неторопливо надела шубу и закутала голову шалью. Она с серьёзным видом предупредила Галю:
— Ты не шути с ним: это — мой спаситель. Ежели что случится, ты уж, Федя, вместе со мной и Галю укрой.
— Ладно! — согласился я. — Не говори только об этом, а то весь базар узнает.
— Ох, верно! — спохватилась Прасковея. — Чего же это я разболталась-то? Ну, да я ведь секрет-то не выдала.
— Это какие секреты у вас от меня? — ревниво спросила Галя.
Прасковея с загадочной улыбкой отшибла её вопрос:
— Есть секреты, которые дороже жизни.
— А ты меня любишь, чумак?
— Ещё как!..
— Почему же секреты от меня таишь?
— Этот секрет не для тебя. Я и маме его не открою.
— Крепыш! — засмеялась Прасковея.
В казарме была тревожная тишина, словно все готовились к какой-то беде. Хотя стёкла были вышиты морозными узорами, которые вспыхивали перламутровыми перьями, и сквозь них ничего не было видно, женщины теснились перед ними на коленях и бормотали о том, где полыхает этот пожар, да как бы он не перекинулся на нашу казарму, да нет ли поджога, потому что народ-то уж больно озлобился. Тётя Мотя вместе с Олёной ушли раньше нас. Марийка убежала вдогонку за ними, а Прасковея с Галей почему-то совсем не торопились.
Когда мы вышли на двор, морозно-мутный воздух до самого неба пылал оранжевой пургой, а снег показался раскалённым докрасна. Налево, над улицей багровым вихрем кружился густой дым и глухо рокотал далёкий прибой. Чудилось, что где-то бунтует большая толпа, и сотни голосов кричат так же грозно и воинственно, как бывало у нас в деревне во время кулачного боя.
Горели лабазы соседнего промысла и кузница Тараса. Огромные снопы пламени взлетали очень высоко и исчезали в дыму. Камыш уже сгорел на крышах, ярко играли языки огня на стропилах и на деревянных переплётах стен. Сквозь эти переплёты видно было, как внутри падали ослепительные брёвна и взрывались вихрями искр. Во всю ширину улицы густо толпился народ, и люди казались нарядно одетыми при полыхающем свете пожара. Не видно было ни пожарных, ни рабочих, которые тушили бы огонь. Орали где-то надрывные голоса, но не видно было никакого людского беспокойства.
Прасковея усмешливо пояснила:
— Да у них и насосы-то замёрзли, а в бочках — лёд, и они полопались. Тут каждый год промысла горят, и случая не было, чтобы пожарные огонь тушили. Хозяевам это наруку: за старые сараи они с казны получат, как за новые. На этом промысле управляющий — старичишка — ехидный, хитряга несусветный. Я три года здесь работаю, а у него уже четвёртый пожар, и обязательно найдёт поджигателя из ватажников.
Все промысла по берегу отделялись друг от друга узкими проулками, а в этих проулках земля с давних пор отдавалась в аренду рабочим, и они строили себе глинобитные избушки и землянки. В нашем проулке я увидел кучки обитателей этих самосадок с вёдрами и баграми в руках. Горящие «галки» и угли падали сверху, как дождь, и относились нагретым ветерком и на наш промысел, и через улицу — на лабазы и сараи, крытые камышом. Но на крышах были сугробы снега, и «галки» и искры сразу же потухали там или слетали на сугробы улицы. В толпе было весело и празднично: лица у всех были взволнованы, глаза горячо блестели. Мне тоже стало почему-то радостно на душе, хотелось подбежать близко к кузнице и бросать в огонь пригоршни снега. Уши обжигал мороз, а лицу было жарко от пылающих стен, по которым летали и играли языки пламени. Огонь трещал, как сало на сковороде, стрелял и взрывался вихрями искр. Люди здесь не вздыхали, не причитали от ожидания несчастья, как в казарме, а перебрасывались шутками, смеялись и не отрывали глаз от бушующего огня. Они изнурились за день, прозябли, но все сорвались с постелей и опрометью понеслись на пожар. На дворе и на улице рабочие и работницы кидали в огонь лопатами снег, несколько человек баграми сбрасывали брёвна со стен кузницы. Но над ними смеялись в толпе и кричали:
— Эй вы, тушители! Чего снег-то зря переводите? Вы лучше поплюйте в огонь-то!
— Ребята! Не в огонь плюйте, а в управляющего: он у вас из огня деньги делает.
Маленький крючконосый старик с подстриженной седой бородкой, в распахнутой шубе с пушистым воротником и в каракулевой шапке, юрко бегал среди рабочих и пронзительно распоряжался, взмахивая рукавами. Полицейские в полушубках начальственно носились перед толпой, хрипло орали и расталкивали людей в разные стороны:
— Отдай назад! Чего глазеете?.. Тушить надо! Свои строенья охраняйте!
А в толпе добродушно советовали:
— Ты, полиция, пожарных сюда гони! Где пожарные-то? Из кишки водой тушить надо, а не снегом играть.
— У них вода-то с испугу замёрзла. Пожарные только летом на пожар ездят.
— Ты нас не гони, полиция: не туда прёшь! Ты вон огонь арестуй… вишь, он как бушует… и власти не признаёт…
Рядом с нами кто-то угрюмо говорил:
— Этот мошенник на старости лет на кузнеца сваливает: «Поджёг, говорит, и скрылся».
Другой голос с весёлой злостью отвечал:
— Вот бы кого в огонь надо бросить! Он у нас не одного рабочего сгубил. Пойдёмте, друзья, печёнку ему отобьём.
— Аль по острогу стосковался? У него вся полиция подкуплена.
— А мы к нему гурьбой — тушить, мол, пришли. Улестим!
Толпа вдруг дрогнула, заколыхалась, рванулась и двинулась в нашу сторону. Меня подхватила Прасковея и побежала обратно по улице. Толпа бежала за нами.
— Беги скорее! — испуганно крикнула Прасковея. — Беги, а то сомнут и раздавят.
Я пустился что есть духу по дороге. Но толпа осталась позади: она словно напоролась на что-то и остановилась. Я оглянулся и увидел, как рухнул пылающий сруб кузницы и в вихре искр и пламени исчезли горящие лабазы. Над ними рвались к небу огненные «галки». Мимо меня, тяжело дыша, пробежали несколько человек.