Что-то страшное и зловещее хлынуло на нас с этой баржи. Мать схватилась за Наташу и больно сжала моё плечо. Наташа, бледная, сама прижалась к маме и что-то шептала про себя. Все у нас были ошарашены и растерянно бормотали сдавленными голосами:

— Пропадает народ-то… Глядите… И мы пропадём… Чего делать-то, люди?..

— Все перемрём… аль с ума сойдём…

— Не с ума сойдём! — надсадно крикнул кто-то. — Холеру на нас напустят. Всю Россию сейчас холерой уморят… Ловят везде… И нас вот в капкан поймали. Слыхали? Уж много с этой баржи уволокли.

И этот голос словно хлестнул всех кнутом: народ опять заволновался, и разноголосо закричали по всей барже.

Мать вдруг будто проснулась и торопливо побежала к своему месту. Она лихорадочно порылась там и опять прибежала с бутылкой, которая у нас постоянно стояла с водой между узлами. Она дрожащей рукой протянула её разлохмаченной женщине с разбухшими глазами. К ней подбежали другие женщины, такие же страшные, как она, а за ними мужчины с вытаращенными глазами. Они все протягивали руки к бутылке и орали:

— Кидай! Кидай, не бойся! Мне!.. мне!.. У меня ребёночек… умирает без воды… И у меня умирает. Мне!..

Захлёбываясь слезами, мать беспомощно опустила руку с бутылкой, но я вырвал её и бросил в толпу на той барже. Множество рук рванулось навстречу бутылке, она исчезла в чьих-то пальцах и нырнула в толпу. Я кричал во всё горло:

— На всех, на всех!..

К борту подошёл матрос с шальным лицом, со сбитой, как войлок, бородой и зарычал на меня:

— Мальчишка, голову оторву! Чего ты с людями-то сделал? Обезумели все…

Наташа сердито оборвала его:

— А ты не ори и не грози, матрос! Парнишка пожалел людей-то… Ты лучше скажи там, кому надо, чтобы у нас воды призаняли да напоили всех.

Матрос засмеялся без смеха в лице.

— Мы и без тебя воду у вас вычерпаем. А вот вы-то как запоёте, когда воды не будет? Из Астрахани нам ни воды, ни еды не привозят, а гробов сколь хошь… Знай умирай!

Наташа недоброжелательно стала к нему боком и, сдвинув брови, оборвала его:

— Чай, мы не век тут валяться будем…

— Век не век, а поваляют вас донельзя. Тут люди уж по неделе чахнут. Воды много, а в рот не льётся. Мертвецов на острове сваливают.

Наташа попрежнему стояла к матросу боком и не глядела на него, а мать прижимала меня к себе.

— На смерть нас сюда привезли, — шептала она, как в бреду. — На смерть! На погибель!

Наташа одёрнула её:

— Ничего не на смерть… Чего ты ревёшь? С какой стати будут морить-то нас? Холерных ищут, чтобы в Астрахань холеру не завезти. Начальство и в Астрахани, должно, такое же дурацкое, как и на Жилой. А ты, матрос, людей не расстраивай! Бородастый, а болван. Трус ты, а не матрос.

— Ишь, храбрая какая со своим умом-то! Ты лучше полюбуйся, сколько гробов нагрохали. Во-он они!

Он зашагал вразвалку вдоль борта, странно вскидывая то одну, то другую руку и щёлкая пальцами, Мне он показался малоумным.

И опять у борта столпились и мужчины, и женщины с больными лицами и протягивали к нам руки:

— Хлебца-то… хоть крошечку!.. Будьте милостивы!.. Вы ведь свежие…

— Беда! Как над народом-то надругаются!.. С полицией к смерти готовят.

Мать, обомлевшая, хваталась за сердце и вся устремлялась к этим истерзанным людям. Она ринулась назад и с болью в голосе пролепетала задыхаясь:

— Побегу, моченьки моей нет! Побегу, Наташа! Вёдрами буду им воду носить. Детишки-то… слышишь, Наташа?.. плачут… горят без водички-то… Тащи, сынок, хлеба сюда! Чего есть, то и тащи!

Но Наташа дёрнула её к себе за руку и даже встряхнула сердито.

— Ну-ка, угомонись, Настя! Угорела ты, что ли? Никуда ты не пойдёшь. Стой и молчи! Без тебя обойдутся. Всё равно одна с бедой не сладишь. Ведь и мы в эту беду попали. Не знай, что будет. Себя с Федяшкой береги!

Я слетал к своим пожиткам, выхватил из мешка краюху нашего ватажного хлеба и с разбегу бросил её на ту баржу.

— Ловите!

Там началась свалка. Кричали женщины и ругались мужики, и мне показалось, что в этой свалке началась драка.

— Ну гляди, что ты наделал! — гневно уставилась на меня Наташа. — А ещё грамотей! Когда-то я с тобой, как с умником, калякала…

— Чай, им есть хочется, — смущённо пробормотал я. — Хлеба-то ведь нет у них.

— Неудашные вы какие-то с матерью…

Истовый старичок, гладко причёсанный, опрятный, в суконной бекешке, проницательно смотрел на толпу, которая теснилась рядом с нами, и говорил, как проповедник, слабым, но отчётливым голосом, расчёсывая седенькую бородку двумя пальцами. Он невозмутимо, учительно внушал что-то стоящим перед ним людям на нашей барже, а на свалку позади него даже не обернулся. Я пробрался ближе к нему и прислушался.

— Пускай, пускай ввергают в это водное узилище, — чеканил он слова. — А кого устрашит это узилище? Во тьме мы живём, тьмой облекаемся и душу свою во тьме угнетаем. И тьма наша — тоже узилище, невпример пагубное, душу нашу убивающее. А ведь покорствуете? Чего же вы страху покоряетесь? Душа-то, чай, дороже чрева. Старец Аввакум и в узилище, в железах, многие годы претерпевал, а душа его в свете и радости купалась, и силой своей он повергал и властителей, и палачей. И костра не устрашился; на костре-то величал он, ликуя, истину и жизнь. Холера! Голод! Жажда! Я вот стар стал, а через все мытарства прошёл: и холерой страдал, и голодом, и жаждой томили меня рабы жестокости, и плетьми меня секли… А вот живу и жизнь человеческую славлю. Не имейте страху, встречайте душой неколебимой всякие муки — и обретёте радость велику. Чего только не перенёс наш русский народ! Удивления достойно! И мощи он великой средь всех народов…

Так, приблизительно, журчали его слова, и речь эта подействовала на наших ватажников, они застыли в молчании и задумчивости. Успокоилась и мать. Но Наташа недружелюбно поглядывала на него и усмехалась.

— И здесь свой Онисим обрёлся…

К старику яростно подбежал мужик с горящими глазами, в рваной рубахе, грязный, какой-то истерзанный. Вместо крика у него вырвался изо рта свистящий хрип:

— Не слушайте! Врёт старичишка. И нам так же врал. Душу, говорит, спасайте, терпите. А сам украдкой калач грызёт да винцом запивает. Сволочь! Едешь на день, бери харчей на неделю. Вот кто-то от вас горбушку сюда бросил, сердцем возмутился… А где у этого старичишки сердце-то? В кармане!

И он так же порывисто и яростно убежал куда-то за будку.

А старичок невозмутимо продолжал убеждённо проповедовать ладным говорком.

— Весь этот день мы стояли между баржей и нашим пароходом и измучились от жары. Я видел, как приходили люди в белых халатах на соседнюю баржу и уводили под руки слабых и больных. На палубе мы лежали вповалку, и народ долго не мог успокоиться и заснуть: все были в тревоге и ждали прихода людей в белых халатах. Говорили, что они забирали всякого, кто валился с ног от голода и жажды или казался им нездоровым. Таких людей они называли «подозрительными». Я очень боялся, как бы белохалатники не утащили на своих носилках мать: она так расстроилась, слушая стоны и рыдания на другой барже, что упала духом и, ослабевшая, лежала, как больная. Я сидел на узле и пробовал читать прочитанные книжки и караулил её. Но Марийка не унывала: даже среди общей растерянности и тревоги она носилась по барже и с жадным любопытством ныряла то в одну, то в другую толкучку. Она изредка подбегала к нам и торопливо рассказывала, что она слышала.

— Ты, Настя, бодрись, не лежи, а то накроют и утащат. Все лежачие у них — подозрительные. Они уносят даже и здоровых, кого облюбуют. Тут нас будут томить две недели. Карантин называется. А по-моему, — морильня, мухоловка. Я ни за что в подозрительные не попаду: плясать и песни петь буду назло им. Нынче ещё два парохода пришли, из Баки и из Новопетровска. И на обоих — холерные. А сейчас с той баржи троих утащили. Все приплыли здоровые, а здесь холеру на них напустили…

Она оживлённо болтала и радостно волновалась: должно быть, она ещё переживала счастье возвращения в свой родной Камышин. К вечеру на нашу баржу пришли два человека в белых халатах. Один — толстенький, со стриженой чёрной бородкой, в очках, другой — с рыжими густыми усами, которые клочьями спускались к подбородку. У обоих глаза были опухшие и красные, словно они давно не спали. И шли они как-то рыхло, как будто у них болели ноги. За ними шли двое парней тоже в белых халатах и брызгали из насоса на палубу и на людей с их пожитками вонючей водой. Усатый человек строго кричал: