Но когда мать осудительно заметила, что он когда-то продал её, как овцу, а сейчас пропил и Машу Максиму Сусину за Фильку, Манюшка с изумлённым негодованием закачалась, схватившись пальцами за край скамьи:

— Ах, злодей, ах, душегуб! Всегда-то он был зверь лесной: не щадил ни отца, ни матери… А по шабрам стон стоял от него, от разбойника окаянного. Машарка-то, чай, ума лишилась… Ну-ка, в какую семью попала! Максим-то свою бабу до смерти затерзал, и её загубит…

Оказалось, что у Манюшки все — сродники в деревне, и о каждой избе она знала всю подноготную.

Дунярка проворно выхватила из-за печки маленький красный самовар и засеменила к двери. В сумеречных сенях нас проводила глазами зловещая старуха и глухим басом пробормотала:

— Мало одной крысы, явился ещё галашонок. Кто у меня рыбу песком забросал, Дуняшка? Погоди, подкараулю — ноги тебе переломаю.

Дунярка дерзко огрызнулась:

— Ты меня не трог, чтоб не каяться…

— Вот терплю-терплю, Душка, да и пущу на тебя порчу-корчу… — грозно пробурчала старуха, и мне почудилось, что у неё вспыхнули глаза, как у кошки. Она напомнила мне сказочную бабу-ягу.

Дунярка вызывающе засмеялась и выбежала во двор. Смрад мутил меня до дурноты. Почему эта жуткая старуха возится с такой отравной тухлятиной? Неужели ей самой не противна её работа?

Двор был небольшой, длинный и узкий. В задней части, за флигелем, чернели кучи навоза, заросшие лопухами и колючками. Напротив — деревянная конюшня, а перед ней — плоская телега, на которой мы приехали. Дальше каретник. А между хозяйским домом и флигелем голый пустырёк с развешанными на верёвках рубахами и подштанниками. В каретнике гудел угрюмый голос хозяина, а ему угодливо отвечал голос отца.

— Работника-то я выгнал, — сердито басил хозяин. — Вор! Гляди, ежели ты хоть гривенник утаишь — раздену и на улицу выброшу.

— У меня этого не будет, Павел Иваныч, — обидчиво и учтиво запротестовал отец. — Мы в семье росли в благочестии.

— Благочестие… Знаю я, какое благочестие. Фома-то ваш редкий извоз не мошенничал.

— Извоз-то, Павел Иваныч, и довёл батюшку до нетей. А у меня этой весной лошади пали от голодухи.

— Толкуй с досады на все Исады! Иди лошадей почисти! Помой да продери щётками, да опять помой.

Отец засуетился:

— Я сейчас, Павел Иваныч, всё сделаю: и лошадей вычищу, и пролётки помою. Меня понукать не придётся: я — сам хозяин.

— Хозяин… Вы — хозяева под арапником. Не запиваешь?

— У нас в семье сроду этого не было, Павел Иваныч.

— Знаю. Да сейчас дети-то пошли неслухи да своевольники. А я вот болею — запоем мучаюсь. Поработай с недельку, поездий — красненькую дам на обзаведенье.

Дунярка стояла у самовара и с любопытством прислушивалась к голосам в каретнике. Она раза два погрозила мне пальчиком, и лицо у неё стало острое и зоркое, как у кошки, которая подстерегает мышь. На улице заныл унылый голос, словно человек плакал в горести:

— Эд-да-а!.. у-ы, эд-да-а!..

Голос медленно приближался и задыхался от отчаяния. Дунярка испуганно ахнула, взмахнула руками и бросилась в сени. Она выскочила оттуда с двумя вёдрами, сунула одно мне в руку и со всех ног побежала к воротам.

— Беги, беги за мной! Не отставай! А то уедет — без воды останемся.

Я пустился вслед за нею, погромыхивая ведром. Нечаянно я налетел на хозяина и уткнулся ему в живот головой. Он охнул и рявкнул.

— Чорт те дерёт! Чей это парнишка-то? Сейчас же высеку!

Отец вытаращил глаза и рванулся ко мне, чтобы схватить за волосы.

— Ить, дьяволёнок! Виски выдеру. Взбесился, что ли?

Но я опрометью ринулся в сторону.

Дунярка ждала меня у калитки и заливалась хохотом.

— Как ты его головой-то!.. Ой, умру со смеху! — И вдруг с комической ненавистью в глазах прошипела: — Так ему и надо, жирному борову! Он и работника заездил, и тётеньку Офимыо…

На улице уже близко ныл водовоз:

— Эй, во-оды-ы, во-оды-ы!.. Ба-бы, выходите… с ведром, с корчагой… по одной да ватагой… Во-оды-ы!..

Недалеко, на кочкастой дороге стояла лошадь, запряжённая в одноколку с пузатой мокрой бочкой. Седой маленький старик суетился позади неё и шутил с бабами, которые толпились, погромыхивая вёдрами. Они тараторили и смеялись. Из калиток трёхоконных домишек торопливо выбегали девчата, женщины и парнишки. Улица гремела и визжала вёдрами. Дунярка подбодряла меня:

— Ты не отставай! Я сразу проскочу вперёд, а ты — за мной. Ругаться будут — не бойся. Я их всех переору, а локти у меня — вострые. Я спорить не люблю, а смелостью беру. Меня никто ещё не переохалил.

Она юркнула в толпу и потащила меня за собой. Женщины и девчата закричали, затолкали её и больно сдавили меня своими бёдрами. Кто-то шлёпнул её по голове, а мне досталось несколько толчков в спину. Но Дунярка пронзительно открикивалась:

— Я раньше вас дожидалась! Вы ещё дома возились, а я уже с ведром бежала. Я свою очередь никому не уступлю…

В этой суматохе кто-то пролез вперёд, кого-то оттолкнули назад и забыли о нас. Дунярка подставила своё ведро под тугую, хрустальную струю воды из бочки и вырвала у меня ведро. А старик хитренько ухмылялся, подмигивая, и бормотал, покачивая головой:

— Эх, бабы, бабы! Народ вы сполошный! Всех напою, всем хватит. Волга-то вон какая большая! Я — богатый, богаче всех. Я — как Мосей-пророк: рванул затычку, и живая вода серебром льётся. Подставляй ведёрко, водичка запоёт с присвистом, с поговоркой.

Он балагурил с бабами добродушно и бойко, и его молодые глаза под седыми бровями хитренько посмеивались. А Дунярка быстро делала своё дело: она налила до краёв оба ведра, сунула в руку старика медяшку и подтолкнула меня:

— Бери! Тащи скорее! — И с притворной лаской пропищала: — Ты, дедушка, бородой-то, как святой — вылитый домовой.

Бабы и девки смеялись. Вероятно, здесь, на улице, встреча с водовозом была для них желанным развлечением в их серой и скудной жизни.

Все хохотали, озоровали словами, вода прозрачной струёй лилась в ведро и тоже смеялась.

Когда мы несли полные вёдра, Дунярка плутовски поглядывала на меня.

— Я сроду череды не жду. Хоть сто баб будь — всех обману и раскидаю, всех прошью, как иголка. Гляди, Федяшка, да у меня учись. Будешь стыдиться да робеть — затуркают, да тебя же, дурачка, и засмеют. Гляжу я на тебя, и зло берёт: больно уж ты смирный, словно боишься, что тебя выпорют…

Необъятный гул, печальный и мягкий, наполнил улицу и воздух до самого неба, и земля под моими ногами задрожала медленно замирающей волной. Я невольно поставил ведро на землю, и меня будто подхватило, как пушинку, и легко понесло куда-то вверх, к небу, в лиловый вечерний простор. Опустила своё ведро и Дунярка. И опять гулко и необъятно прокатилась новая глубокая волна.

— Это ударили в монастыре, — задумчиво сказала она и показала на синюю колокольню, которая виднелась над крышами домов. Туда же оглянулись и женщины, стоящие около водовоза. Некоторые из них торопливо тыкали себя щепотью в переносье и в грудь.

Дунярка вдруг спохватилась и подняла ведро.

— Скорей, скорей, Федя! Самовар надо ставить да на стол собирать, — с ласковой тревогой крикнула она и быстро зашагала к воротам, отгибаясь вбок от тяжести ведра. Я старался итти спокойно и ровно, чтобы показать, что я — сильный и привычный к тяжёлой работе.

Покрывая звон, запел высокий голос протяжно, с переливами, с улыбочкой и молодой грустью:

— Кре-енде-ли виту-ушкии… рассы-ыпчатые су-уш- ки-и… продаю-ю по полушке!..

Дунярка опрометью бросилась навстречу этому голосу с криком:

— Погоди, Федя, я кренделей куплю.

Из-за угла вышел высокий парень в белом фартуке, с корзинкой на голове, полной кренделей. Несколько женщин из толпы тоже заторопились к нему. А он, будто не замечая их, шёл зыбко и пел красиво, с упоением:

— Кре-ендели-и… виту-ушки!

Манюшка была права: хозяин сам пришёл к нам в комнатку со своей Офимьей. Чёрный платок туго стянут был у неё под подбородком и сколот булавкой. Она похожа была на убогую келейницу. Сначала она показалась мне дурочкой, забитой и отупевшей. Но потом я заметил, что хозяин поглядывал на неё с опаской и отворачивался. Офимья была сестра Манюшки, но на неё совсем не похожая. Манюшка звала ее сестрицей, а Павла Иваныча братцем и постоянно льстила им, ухаживая за ними с притворной преданностью.