Под плотом между чёрными сваями бушевала вода, и рыбачьи посуды, пришвартованные к площадкам плота, раскачивались и болтались, размахивая своими мачтами. Рыбаки в бахилах и кожаных картузах хлопотали на лодках, отталкивались шестами от плота, поднимали паруса. Прыгая на волнах, их посудины легко и быстро уплывали одна за другой наперерез волнам в кипящую морскую даль и скрывались за песчаными холмами. Пепельные облака, клубастые и тяжёлые, неслись из-за горизонта на промыслы и улетали куда-то в пески, за промысловое поселье.
Раза два я встречал Корнея и Балберку, но они почему-то не узнавали меня. А когда я при второй встрече побежал к Балберке, он нехотя и неуклюже протянул мне руку и выпятил губы.
— Не забыл, как мы плыли на барже-то? — спросил он равнодушно. — А мы сейчас редко ночуем в казарме: всё больше бегаем в море. Карп Ильич — на Эмбе. А мы отсюда за рыбой бегаем. С Корнеем мы на разной посуде: и у него, и у меня народ всё сырой. Поклон-то Карпу Ильичу посылаешь, что ли?
— Мне бы самому с тобой к Карпу Ильичу побежать, — позавидовал я Балберке, — да на плоту вот работаю.
— Ну, что ж, — одобрил он. — Конечно, работать надо. Без работы жить нельзя. Видал, рыбу считаешь. А какое жалованье положено?
— Может, и положат, а сейчас я без жалованья.
Он нахмурился и натянул картуз на лоб.
— Как это без жалованья? Ты требуй. Трудись для чужого дяди, будешь в накладе. На то и наука, сказала карасю щука. А с нами тебе бегать ещё рано.
Он отвернулся от меня и смешался с рыбаками.
На плоту я считал рыбу у скамьи матери с Марийкой и сам записывал карандашиком на бумажке, которую сунул мне приказчик.
— По сотням записывай! — приказал он мне, ехидно прищуривая один глаз. — Четыре тысячи отсчитай. А урок тебе до вечера — двенадцать тысяч. Не таращи глаза. Кончишь здесь, пойдёшь по своему ряду. Что, брат? Нарвался? Душа в пятки ушла? А ты думал, это игрушка?
Мать с испугом взглянула на меня и выпрямилась. Марийка сердито выпятила губы и подмигнула ей, потом повернулась ко мне и погрозила ножом. Глаза матери вспыхнули ненавистью, она побледнела.
— Ты, приказчик, не распоряжайся парнишкой-то! — крикнула она неслыханным для меня голосом — жалобным и злым. — Он тебе, парнишка-то, не подневольный. Он по охотке взялся: сколько ему захочется, столько и сделает.
Приказчик будто не слышал крика матери, только скосил глаза в её сторону.
— Не подумай бросить багор и удрать — штраф на мать наложу. Да помни: за тобой долг остался. За то, что ты пинаешься, должон просить у меня прощенья перед всем плотом. Это не сейчас, я погожу, а после урока. Тогда ты будешь посмирнее.
Марийка не утерпела и ядовито засмеялась:
— Ну, через край нагрозил! Кому мстишь-то, приказчик? Малолетку. А он сильнее тебя — свободный. Работать он бесплатно не обязан.
Приказчик ухмыльнулся и властно осадил её:
— Ты, девка, молчи! Это тебя не касается. А за разговоры и препирательства оштрафую, чтоб другим неповадно было.
Марийка вскочила со скамьи и с кипящими от ненависти глазами крикнула на весь плот:
— Подавитесь вы с подрядчицей этими штрафами! Нечего меня пугать!.. Уйди отсюда!
Приказчик вынул книжечку из кармана и молча отметил в ней что-то, помусолив карандашик. Это так тягостно подействовало на Марийку, что она, как побитая, села на скамью и низко наклонилась над лежащей перед нею рыбой. Наташа, которая сидела с Улитой на соседней скамье, даже головы не повернула, как глухая и слепая. А Улита сокрушённо качала головой и смиренно вздыхала.
Мать поманила меня пальцем, и я впервые увидел ожесточение на её лице.
— Ты, сынок, не надрывайся. Брось багор-то! Иди, куда хочется.
— Да, иди… а приказчик на тебя штраф наложит.
— Ну, и наплевать. Не приходил бы сюда, ничего бы и не было. Видишь, какие из-за тебя неприятности?
Приказчик потянул меня за рубашку и буркнул:
— Ну, начинай! Нечего прятаться за материн подол. Приду — проверю, как работаешь.
Я рванулся в сторону и крикнул:
— Не трог меня! Я без тебя знаю своё дело.
Приказчик взглянул на меня, как большой пёс на кутёнка, и мне показалось, что у него насторожились и задрожали от удовольствия уши. В душе у меня бушевала буря. Кажется, я ненавидел приказчика всем телом. Я начал перекидывать багорчиком рыбу из судорожно трепещущей кучи к скамье. Мать поглядывала на меня неостывшими глазами, и я отметил в её лице что-то новое — какую-то радостную удовлетворённость, словно она своим бунтом против приказчика освободилась от той гнетущей прибитости, которая уже давно сковала её волю. А Марийка смотрела на меня с улыбкой и одобрительно кивала головой: молодец, мол, здорово отшиб этого дылду, приказчика! Только один раз я увидел, как Прасковея, поймав мой взгляд, помахала мне ножиком. А я, не отрываясь, перекидывал рыбу из кучи в кучу и понемногу успокаивался. Мне хотелось показать всем, что и я — работник, что я тружусь не хуже, чем взрослые, что я умею помогать моей матери и имею право на хорошую оценку своего труда. Вот придёт Матвей Егорыч, увидит, что я работаю расторопнее Карманки и любого счётчика, он похвалит меня и скажет подрядчице, чтобы она положила мне жалованье, как равноправному рабочему, а Курбатову прикажет не обижать меня. И я перекидывал багорчиком серебристую рыбу, считая её и по-карсачьи, и по-своему, и наслаждался бойким ритмом, словно приплясывал под скороговорку песни. Скоро я забыл обо всём, а обида на приказчика растаяла уже на второй сотне. Но, считая крупную рыбу, я должен был отбрасывать в сторону мелочь — воблу, тарань, шамайку, которая не обрабатывалась. Мне казалось, что перекидывать рыбу легче и вольготнее, чем чистить граблями навоз или сучить чалки: когда я подушкой граблей толкал кучи сора, напирая на черенок животом, по ночам у меня болело брюхо, а когда крутил чалки, у меня застывали ноги и ломило спину от долгого стояния. Здесь же, на плоту, с багорчиком в руках, я чувствовал себя в непрерывном движении. Правда, я низко наклонялся над кучей рыбы, чтобы сразмаху насадить её на шип багра и швырнуть к скамье резалок, но зато я двигался и вправо, и влево, мог разгибаться и немножко отдыхать. Я долго не ощущал усталости: плясовой ритм и ровное дыхание радовали моё маленькое тело, и мне хотелось не просто бормотать счёт, а петь его и украшать переливами голоса. И я самозабвенно заливался знакомыми всем запевками и сам импровизировал причудливые песенки. На меня посматривали, улыбаясь, женщины со всех сторон и любовались мною. А мать с Марийкой смеялись. Мне тоже хотелось смеяться. Когда я обрывал своё пение, Марийка бросала на меня ожидающий взгляд и подбодряла:
— А ну-ка ещё, Федя!.. Как у тебя это хорошо выходит!..
У меня вздрагивало сердчишко от счастья, и я на разные голоса и мотивы выпевал скучные и тусклые слова счёта.
Проходила подрядчица и с недоумением поглядывала на меня.
К плоту подплывали парусники с прорезями. Рабочие в длинных блузах из мешковины сетчатыми черпаками выбрасывали на плот рыбу, и она, сверкая перламутром, прыгала, извивалась и билась на полу, хлопая красными жабрами. Подбегали рабочие с тачками, наполняли объёмистые ящики и катили их в разные концы плота.
Мне очень хотелось посмотреть на прорези, где кишела рыба в воде, и на рыбаков, которые казались мне совсем другими людьми — не такими, как наши плотовые рабочие: они вели себя вольно, независимо, а приказчика и подрядчицу даже не замечали. Покрикивая и посмеиваясь, они отшвартовывались от своей прорези, брали на буксир порожнюю и, подняв паруса, убегали обратно в море, качаясь на волнах. Над ними кружились чайки и провожали их в кипящую даль.
Как-то я увидел на борту парусника Корнея и бросился к нему, волоча за собою багорчик. Корней стоял у мачты и сердито покрикивал на приказчика, который стоял на краю плота. Безрыбная прорезь обмывалась волнами перед площадкой, где серебрилась большая куча судорожно извивающейся и трепещущей рыбы, и мешала пристать прорези, которую пригнал Корней. Приказчик ехидно ухмылялся. Корней в бахилах спокойно и внушительно бил приказчика тяжёлыми словами: