— Армянское, — ответила она, отряхивая подол черной юбки и поправляя рукава блузки, заправляя волосы за уши. Но на лице так ссадина и осталась. Митька — урод таки ударил ее. Наверное, еще до того, как я их услышал.

Так и познакомились. Мне имя понравилось. Интересное такое, словно иностранное. Я тогда ее проводил. Она меня к ним домой затянула. Матери что-то рассказывала на своем языке, быстро-быстро тарахтела, пока та ей косы поправляла и на меня тревожные взгляды бросала. А я у дверей стоял, с ноги на ногу переминался. У них дома обедом пахло. Так пахло, что у меня желудок в узел скрутился.

— Иди рыцарю своему бровь лейкопластырем заклей. Только в ванную отведи, пусть умоется, руки вымоет и за стол с нами садится. Обедать будем.

— Я не голодный. Спасибо. Мне пора уже.

Тут ее отец в комнату зашел. Высокий, худощавый с легкой сединой на висках, одет так, как мой по праздникам никогда не одевался. Белая рубашка отутюжена, стрелки на темных штанах, пахнет сигарами и парфюмом. Он положил газету на стол и повернулся ко мне. Долго в глаза смотрел, потом на ссадину на виске и снова в глаза.

— Дочь мою защитил, значит, должен за стол с нами сесть. Это не обсуждается.

А я уже и не отказался. Но не потому, что его испугался. Я дня три нормально не ел. Девчонка меня в ванную завела, а мне страшно было руками стены и раковину тронуть — такое все чистое и сверкающее, не похожее на наше убожество ржавое. Как в другом мире оказался. Не думал, что кто-то так жить может, не видел иного, разве что по телевизору.

— Дай рану заклею, — акцент у нее легкий, а голос такой певучий. Мне хочется, чтоб она говорила и говорила. Не замолкала. На табурет меня кожаный усадила и сама склонилась ко мне. От нее сладостями пахнет. Экзотическими сладостями. Так вкусно, что у меня скулы свело и я принюхался, когда она мне на бровь пластырь клеила.

— Что?

— Пахнешь сладко, — сказал я, — как конфета.

На смуглых щеках появился легкий румянец.

— Не надо меня нюхать.

— Оно само, — буркнул я, поглядывая на нее снизу вверх. На воротничок сиреневой блузки и на тонкую шею. Девчонка казалась мне очень красивой. Какой-то невероятной, как с другой планеты.

— Дети, обедать.

После того, как я наелся до какого-то наркотического кайфа безумно вкусного плова с бараниной и уже собрался уходить, она вдруг схватила меня за руку у двери и тихо сказала:

— Спасибо.

Я фыркнул, чувствуя неловкость, а она сильнее руку мою сжала.

— Хочешь, мы можем дружить?

— Я не дружу с девчонками.

— А мы можем дружить по секрету, — так же тихо сказала она, и мне почему-то невероятно захотелось свой секрет. Вот такой маленький с черными волосами и карими бездонными глазами.

— Можем. Ты это… в школу одна не ходи. У тебя ж брат есть. Пусть провожает.

— Я не трусиха и сама могу. На — вот держи. Мама пахлаву передала. Это вкусно.

Вручила мне пакет, а я в глаза ей смотрю и оторваться не могу, сердце как-то сладко и непривычно защемило.

— Я сам тебя провожать буду.

— Тоже мне. Еще чего. Пусть не думают, что я боюсь.

— Правильно, — я ей подмигнул, — пусть сами боятся.

— Упрямый, да?

— Еще какой. Мамка говорит, что я как баран.

Она улыбнулась, а я от удивления несколько раз моргнул. Какая у нее красивая улыбка и зубы ровные белые, а губы красные. Ярким пятном на золотистой коже".

ГЛАВА 25. Нарине

Я сидела на кровати и разглядывала царапины на руках, коленях, на шее и щеках. Проводила кончиками пальцев по ним, думая о том, сколько таких царапин под кожей, где их не видно. И даже не царапин — ран глубоких, со рваными краями. И каждая из них нанесена его безжалостной рукой. И все же какая пошлая ложь, что время лечит… что оно — лучший доктор, которого только можно представить. Топорная и наглая ложь. С течением времени меняются не наши внутренние раны, с течением времени меняемся мы сами, наша шкала ценностей, и они перестают причинять ту боль, которую приносили поначалу. Если только ты не решаешься вскрыть их и запустить пальцы в самую сердцевину, в самое средоточие твоей боли.

И сейчас я делала именно это. Закрывала глаза и быстрыми движениями пальцев ковырялась в собственной душе, кусая запястье, чтобы уравновесить боль внутреннюю с внешней. Зачем? Чтобы не думать над его словами, которые бросил мне перед уходом. Хотя все же нет… не над словами — над его реакцией. Искренней. Она показалась мне настолько искренней, что захотелось в тот же момент прижаться к нему, почувствовать ту дрожь, которая колотила его. Он мог лгать мне словами, взглядом, но эта дрожь… она выдавала его с головой, и даже если бы хотел действительно солгать, не смог бы.

И я все глубже проникаю пальцами-воспоминаниями в свои раны, корчась на постели и вспоминая похороны Артура, смерть отца… Вспоминая проклятия родственников и дни в больнице, проведенные по ту сторону стекла от сына.

Ведь это все из-за него… Все из-за него. Я же знаю это. Вот только почему перед моими глазами его, пылающие той же болью, которая в моей груди вместо сердца пульсирует. Пять лет… Я существую с ней пять лет, и никакая трансплантация не вернет мне то мое сердце, которое он забрал. Я ведь пыталась вырвать эту боль, выкорчевать ее из себя… и тщетно. Каждый раз вспыхивает новыми очагами, разрастаясь с бешеной скоростью.

"…Думал ты уедешь со мной. Думал ты не такая, как он и как отец твой".

А я такая, какой меня сделал ты… Меня, себя… я сделала из тебя чудовище, а ты из меня живой труп без сердца и со смесью из разочарования и чувства вины в венах вместо крови. Мы не квиты и никогда не станем с тобой квитами. Нельзя вести счет в нашем противостоянии жизнями тех, кого мы так любили. Мы с тобой оба потеряли в нем гораздо больше, чем обрели, и самое важное — нам больше не вернуться к точке отсчета. Только продолжать свой путь вперед. Поодиночке.

"Ребенок чужой? Что ты от меня прячешь? Чего боишься, мать твою? По хер. Молчи. Я сам узнаю".

И он узнает. А я… я ничего не могу сделать, только лежать на его постели в его доме и ждать… ждать, словно приговора суда, его следующего шага. И чем дольше я один на один с этим ожиданием, тем страшнее представить, каким он будет. Если узнает, что Артур его сын… Боже, как я хотела выплюнуть правду ему в лицо и наблюдать, изменится ли взгляд, исчезнет ли из него хотя бы толика той ненависти, с которой он смотрел на меня. Вонзить эту правду ему в сердце так же, как минутой ранее он вонзил свою в мое.

Вот только я понятия не имела, как поступит этот Артем Капралов… Какое решение он примет. И если он все же мог допустить мысль, что этот ребенок чужой… то пусть лучше считает его таковым. Потому что, да, чужой. Мой только. Чужой ему, как и я сама.

И я пыталась не думать о том, что мог узнать Артем, где он мог быть конкретно в эту минуту. А еще я до жуткой дрожи боялась думать о том, где находится сам Артур и в каком состоянии. Не позволяла размышлять себе об этом, чтобы не сойти с ума, не обезуметь от тех мыслей, что бесцеремонно врывались в голову, лишая сна. Пыталась и не могла. Все же это правда, что ожидание смерти хуже самой смерти. Моя смерть была не на острие ножа и даже не на расстоянии полета пули, она была заключена за тысячи километров от меня, там, где билось маленькое сердечко.

И я эту свою смерть за последние несколько дней рисовала в своем воображении так много раз и настолько подробно, что, когда в очередной раз повернулся ключ в замке и в комнату зашел новый охранник, я уже не боялась ничего… я желала, чтобы Артем узнал всю правду. После всего я продолжала верить, что не он смог бы причинить боль собственному ребенку. Каким бы диким зверем он ни становился… но ведь и зверь не нанесет вреда своему потомству, скорее, порвет за него любого врага.