* * *

— Нет, Владимир Александрович, завтра мы вашу девочку еще не выпишем, я хочу понаблюдать… Все в порядке, никаких осложнений, выздоровление полное, можете не сомневаться, но перестраховка не помешает, я выпишу Машу в понедельник и объясню, как с ней себя вести в первое время, чтобы реабилитация прошла нормально. Вы пришли с женой? Замечательно, я рад, что у вас все наладилось. Скажите, вы не станете возражать, если о случае с вашей дочерью я доложу на конференции по проблемам лейкоза в Санкт-Петербурге? Спасибо. Как я объясняю? Скажу откровенно, медицина еще не может объяснить подобные феномены, хотя они время от времени происходят. С детьми, кстати, значительно чаще, чем со взрослыми, но все равно очень редко — один случай спонтанного выздоровления на сто тысяч смертей. Что вы говорите? Игра? Вы играли, я знаю, но, извините, я врач, а не… гм… От игры в звезды состав крови измениться не может, вы физик, должны понимать. Да, всего хорошего, жду вас с женой в понедельник в восемь утра. У вас замечательная девочка, Владимир Александрович!..

* * *

Ира укрыла дочь, подоткнула концы одеяла, чтобы не сползало, Машенька всегда спала беспокойно, а после болезни вообще не любила укрываться. В комнате было прохладно, окно Ира оставила на ночь приоткрытым, доктор дал такие противоречивые рекомендации: чтобы свежий воздух и чтобы не допустить простуды.

Маша что-то пробормотала во сне, улыбнулась, и Ира улыбнулась в ответ, хотя дочь не могла этого видеть. А может, могла, может, улыбка матери видна ребенку всегда — спит он или бодрствует, играет или смотрит телевизор, болеет или… Особенно если болеет.

Ира постояла у кровати спящей дочери и тихо вышла на веранду, где Володя сидел на ступеньках, курил и смотрел на звезды. Он всегда смотрит на звезды, звезды он знает лучше, чем людей, а людей не знает, детей особенно, и собственную дочь тоже… Если бы он не мучил девочку своими играми-путешествиями, может, она и поправилась бы раньше…

Ира опустилась на ступеньки рядом с мужем, положила ладонь ему на колено, он положил сверху свою, и они молча сидели, пока не взошла огромная рыжая луна.

— Хорошо, правда? — сказала Ира.

Володя молчал, Ира повернула голову и посмотрела на мужа. Он плакал. Смотрел на звезды и плакал молча, сухо, невидимо, как могут плакать только мужчины.

— Нервы, да? — сказала Ира. — Успокойся, все уже хорошо. Теперь все у нас будет хорошо, слышишь?

Володя молчал, у него едва заметно дрожали губы.

— Тебе нужно отдохнуть, — сказала Ира. — Хочешь, съездим втроем в Калугу, к твоей маме? О чем ты думаешь?

«Машенька умерла, — думал Володя. — Вы ничего не поняли. Ты. Врач. Никто. Только дети могут понять, но не понимают, потому что для них это естественно, как пить материнское молоко. А потом они вырастают и думают, что начинают понимать, хотя на самом деле тогда-то и перестают чувствовать очень многое из того, что было им доступно… Мы играли, я учил ее узнавать звезды и созвездия. Однажды она сказала, что Вега — оранжевая. Я подумал сначала, что она забыла… из-за болезни… Это не так. Маша… И все дети, не только она… Они живут во многих мирах… Все мы — ты, я — мы тоже живем во множестве миров, потому что нет одной вселенной, каждое мгновение мир ветвится, возникают новые… И каждое мгновение мы выбираем мир, в котором проживем следующую секунду. Но мы этого не ощущаем, а если ощущаем, не придаем значения, а если кто-то такое значение придает, мы говорим, что он страдает шизофренией… Для детей все естественно, для них это игра — они легко переходят из мира в мир, меняются мирами, как фантиками, и всякое мгновение они другие, понимаешь, нет, ты же взрослая, ты не можешь этого понять, а я понял, когда Маша сказала, что Вега — оранжевая, это была Вега из той вселенной, где она действительно оранжевая, и там я действительно говорил Машеньке, что Орион — греческий царь, потому что там это так и есть, и я ей действительно… Эта игра… Я играл с Машей из другого мира, из того, где она была здорова. И я начал задавать вопросы, своими вопросами я заставлял ее, ту Машу, из другого мира, больше времени проводить здесь, а наша Машенька уходила туда, и я все спрашивал, она отвечала и оставалась, я уже понял, что происходит, и задавал новые вопросы, для Маши это была игра, а для меня… И я уже понимал: если Маша поправится, то там… в том мире, где Вега оранжевая и бабушка живет в Кампаро, а не в Калуге, в том мире она умрет. Я забрал ее — здоровую — из мира, который… А там она умерла. Наша Машенька. Мы играли, и я обещал ей, что на будущий год мы полетим к морю. Обещания, которые даешь детям, надо выполнять. Мы полетим к морю, обязательно. С Машенькой. Но — не с нашей. А наша не полетит, потому что там… ее уже нет. Понимаешь?»

— Володя, — сказала Ира. — Ты устал. Мы все устали, это были такие долгие недели… Пойдем спать, хорошо?

— Детские игры… — пробормотал Володя. — Мы забываем о них, когда становимся взрослыми.

— Что? — не поняла Ира.

«Я не должен был заставлять ее играть в эту игру… Это была наша судьба, а я переложил ее на… На наши плечи, все равно на наши, но там мы с тобой немного другие…»

— Володя, — сказала Ира, — хочешь, я сделаю тебе массаж, как раньше, когда у тебя болела голова, помассажирую тебе виски и затылок, и все пройдет.

Володя тяжело поднялся и помог подняться жене.

— Да, — сказал он, — сделай.

По дороге они заглянули в детскую. Маша спала, свернувшись калачиком и подложив ладони под щеку. В лунном свете она выглядела такой бледной, что…

Ира коснулась щеки дочери и облегченно вздохнула.

— К маме мы можем съездить на выходные, — сказала она мужу. — А летом — к морю.

Дмитрий Казаков

Дорога чудес

Вся жизнь представляет собой алхимический процесс; разве мы не занимаемся алхимией, приготовляя себе пищу?

Парацельс

Профессор Веспасиан Тиггз шел домой. Он имел обыкновение поступать подобным образом по завершении рабочего дня в университете. Маршрут профессора был утвержден раз и навсегда много лет назад — по неширокой Букингем-стрит, затем, через перекресток, к обсаженному липами бульвару Виктории. Пройдя бульвар, Тиггз всегда останавливался на площади Ватерлоо, чтобы покормить голубей, и только затем отправлялся к почтенному трехэтажному дому, где, собственно говоря, и жил.

Изменения в эту устоявшуюся траекторию мог внести разве что катаклизм масштаба падения метеорита или извержения вулкана. Но подобного в окрестностях давно не случалось, и жители Букингем-стрит и бульвара Виктории сверяли часы по сухощавой, облаченной в неизменный костюм песочного цвета, фигуре профессора.

Опираясь на трость, он каждый вечер проходил мимо одних и тех же окон, и добрые городские обыватели, любящие традиции, как и все англичане, гордо показывали на него гостям.

— Вот! — говорили они. — Наш профессор! Ходит вот так уже сорок лет! Его еще мой отец, да что там, дед, застал!

— Да, потрясающе! — соглашались гости, глядя на разрумянившегося то ли от чая, то ли от вранья хозяина, и спешили налить себе очередную чашку, взять печенье, пирожное или тост, намазанный маслом…

Менялся путь профессора только единожды в неделю, по пятницам. В этот день Веспасиан Тиггз, выделив достаточное количество раскрошенной булки голубям, неизменно заходил в букинистическую лавку на площади Ватерлоо.

— Добрый вечер, сэр, — приветствовал его продавец, он же владелец лавки, сухонький старичок в очках и с бакенбардами, которые помнили еще славные времена королевы Виктории.

— Добрый, — отвечал профессор, приподнимая шляпу, и отправлялся в обход книжных полок.

Страстью профессора, одной из немногих, были старые книги. Инкунабулы в окованных металлом переплетах, фолианты, написанные на ветхом пергаменте плохой латынью, и дряхлые рукописи интересовали его куда больше, чем политика или даже (о, ужас!) футбол.