Пока зачитывали по списку первые фамилии, пока он слышал имена Белобородова, Стрекалова, Зяблина, Камского, Журавлева, Бышко, летчиков майора Слепня и лейтенанта Мамулашвили, младшего сержанта Кима Соломина, старшины Фотия Соколова, Жерве просто счастливо улыбался награжденным. Он восторженно аплодировал им и вместе с тем подмечал трогательные милые черты; когда они принимали из рук адмирала красивые красные коробочки с орденами, все они, как один, точно дети, сейчас же раскрывали их, едва сев на свое место.

— Служу трудовому народу! — негромко проговорил невысокий, тихий Петр Белобородов, смущенно откашлявшись и так же смущенно улыбнувшись одними глазами адмиралу.

— Служу трудовому народу! — рявкнул старшина Бышко, впившись в лицо командующего.

— Служу... народу... — покраснев, смущенно пробормотал рыжий юнец Соломин.

Лев Жерве неотрывно смотрел на них. Смешанные чувства радости, гордости за этих людей, удивления перед тем, что награды оказались достойны не какие-нибудь закованные в железные латы былинные богатыри, а вот эти, самые обыкновенные советские люди, его товарищи, волновали его.

Евгения Слепня не оказалос в зале, когда его вызвали: истребительный полк проводил ответственную операцию над морем. О капитане Вересове Белобородов с места ответил: «Убыл на Черноморский флот, товарищ вице-адмирал!» Его коробочку тоже отложили в сторону.

Но совсем иначе захотелось улыбнуться и Жерве и остальным, когда вызвали военфельдшера Лепечеву.

Ася, по-детски смущаясь, чуть слышно проговорила что-то, застенчиво глядя в сторону, а не на адмирала, хотя тот добродушно, с явным одобрением смотрел на нее. Да и все лица выражали то же самое одобрение.

Ася торопливо шла на место, а командующий всё еще задумчиво покачивал головой. А тотчас за тем, как говорил потом Бышко, произошел «чистый срам» со снайпером Хрусталевой.

Марфа, уморительно смешная в своем матросском одеянии, совсем девчонка, стояла против высокого старого моряка; она умильно щурилась, глядя ему прямо в глаза, но не могла выговорить ни слова и только всё сильнее заливалась краской.

Адмирал, тоже молча, улыбался всё шире и шире, видимо, не в силах не потешаться про себя над этим уморительно вздернутым носом, над волосами, никак не желающими улечься по форме, над всей смешной, такой уж не героической, ничуть не «снайперской» фигуркой. В зале началось веселое оживление.

— Ну, что же, снайпер Хрусталева? — проговорил, наконец, адмирал, очень, повидимому, довольный происшествием. — Растерялась? На «точке» перед немцами не конфузилась, а здесь... Ну, что же сказать-то надо?

Вот тут Марфа вдруг вспыхнула куда гуще Аси: зло, отчаянно, до слез. Она забыла, всё забыла! .. Самым жалким образом! Как на алгебре! Тогда ее подбородок упрямо выпятился вперед. Мамины старые уроки пришли в голову.

— Спасибо надо! — угрюмо ответила она, как отвечала в детстве, когда ей дарили конфету или куклу.

— «Спасибо?!» — удивился адмирал. — Вот как?! А я и не знал! Ну что ж, и это неплохо! Только «спасибо», милая девушка, — это мы вам сказать должны. Тебе и всем таким, как ты! Большое тебе спасибо от всех нас, от всего советского народа. Ничего, не конфузься. Он и сам видит, что ты ему хорошо служишь, трудовой-то народ! С достоинством носи свою «Звезду», Хрусталева! Ничем, никогда не запятнай ее. Желаю тебе удачи! Постой! Тебе, оказывается, и еще тут что-то есть.

И, чуть живая от смущения, Марфуша узнала, что, кроме ордена Красной Звезды, краснофлотец Хрусталева награждалась еще и медалью «За отвагу». Не видя ничего вокруг себя, она несла обе коробочки в руках, а сзади по зальцу бежал шопот, покрываемый несмолкающими ласковыми аплодисментами.

Маленький больной пролежал без сознания всё в том же госпитале у Строганова моста вплоть до конца февраля. После того как он очнулся, несколько дней к нему никого не пускали. Он ничего еще не говорил, еле-еле двигал тоненькими паучьими ручками, слабо улыбался чему-то, щурился. Чернобородый доктор Галкин всё еще покачивал сомнительно головой, приподнимая рубашку над его истощенным до предела телом.

Но как это ни странно, в общем малыш оказался «на редкость крепким субъектом».

В первых числах марта, как-то утром, он нежданно закопошился на своей койке и вдруг сел. Смутная пелена слабости, застилавшая ему глаза до этого, сразу, без предупреждений, спала. Он оглянулся с удивлением.

В палате стояло всего четыре койки. На трех сидели, разговаривая, женщины — старушка с перевязанной головой и две молодые. На всех были рыжие фланелевые халаты, и эта фланель странно весело желтела в солнечном луче из окна. Блестела крашенная в голубой цвет переборка; из-за стеклянной двери доносились звонкие шлепки туфель по кафельному полу.

Мужской голос громко, недовольно говорил за стеной. От графина с водой на подушку падала слабенькая радуга.

— Эге! — сказала младшая из женщин, обернувшись к Лодиной койке. — Глядите! Дистрофик-то наш! Ожил. Сидит! Мальчик, а мальчик, скажи хоть, как тебя звать-то?

— Ло... Ло-дя... — проговорил Лодя неуверенно и покачнулся. — Лодя! Вересов. Я не умер, нет?!

Женщина засмеялась.

Вечером Василию Кокушкину, наконец, сказали, что его найденыш пришел в себя.

Надев халат, старый матрос, важно неся свои показательные флотские усы, приоткрыл дверь палаты и заглянул в нее.

— Дядя Вася! — тотчас же окликнул его еле слышный тоненький, как ниточка, голос. И Василий Спиридонович широко открыл глаза. — Дядя Вася, а я не умер! Я живой!

Василий Кокушкин, качая головой, подошел к койке.

— Что такое? Да никак это ты, Вересов-младший? — с изумлением проговорил он, вглядываясь. — Ну, брат... Случай в тумане! Однакоже и отделало тебя... Узнать нельзя! Правду сказать, — это мне очень удивительно, что ты живой: ни кормы, ни носа... Одни стрингера остались. Харчить тебя теперь надо. Питание!

Большущей рукой он коснулся ужасных — всё наружу — Лодиных ребер.

— Видели, барышни? Все бимсы и шпангоуты, как один, налицо! Ну ладно! Живы будем — обошьем заново!

С этого дня Лодя, как то было со всеми ленинградцами того года, начал крепнуть и поправляться со сказочной быстротой. Через неделю он уже ходил, держась за стенки; в середине месяца трудно было подумать, что только две недели назад этот мальчик стоял одной ногой в гробу. А в двадцатых числах дядя Вася взял его за руку и отвел к себе на базу, в свою маленькую, добросовестно натопленную комнатушку.

Здесь пахло клеем, лаком, стружками. В углу за койкой стояла пара весел; под потолком на нитках и проволоках покачивалась в воздухе целая флотилия кораблей-моделей; пестро окрашенные, чистенькие, легкие, они неслись там, высоко-высоко, как сказочная воздушная армада... Куда они плыли, эти сооруженные дядей Васей корабли? Куда? В самую чистую, самую ясную даль: в будущее!

Потрескивая, горела железная печурка; от нее веяло сухим приятным зноем. Но фортка была открыта, воздух свеж; солнечные лучи, передвигаясь по стене, освещали то фотографию какого-то древнего линкора с двумя высокими трубами, то карточку усатого молодого матроса, может быть немного похожего на дядю Васю.

Василий Спиридонович, как только пришел с Лодей к себе, снял с себя бушлат, стянул через голову тельняшку, неодобрительно проворчал что-то вроде: «Ну, развела тут тропики, шхуна голландская!» — и, голый до пояса, стал умываться над раковиной около двери.

Лодя, сев на диванчик, смотрел на него как зачарованный. Всё тело старого моряка было татуировано. У него была синяя грудь и киноварно-красная спина. На груди два льва гнались друг за другом, летел аист, сидела под зонтиком какая-то женщина в китайском платье. По спине извивался крылатый дракон, державший в зубах неведомую зверушку, всходило солнце, плыли лодки с прямыми парусами. Было еще много, много всего...

Дядя Вася нагибался, выпрямлялся, фыркал, двигал руками, и дракон дергал лапами, шевелил хвостом, аист взмахивал крыльями, женщина вроде как улыбалась и кланялась... Нет! На такое чудо можно было смотреть часами!