— Бред, Фрея, бред! Когда-то я согласился с тобой, но теперь... Мне отказали в этих требованиях и разумно сделали. Когда сгорают их дома, они прячутся в подвалы и защищаются там. Когда у них нет муки, они пекут себе хлеб из опилок. И едят его! Я сам это видел; они варят суп из старых кожаных колец, снятых с заводских станков, из колец, пропитанных машинным маслом! Они едят это страшное варево и молчат. Ты скажешь, — это голодное отчаяние; это только здесь; на это способны только фанатики. Не утешай себя, Фрея! Это не отчаяние; это чудовищная сила! На это способен каждый из них, вся страна, все их люди. Потом, поев этого месива, они идут в холодный цех и становятся на свое место, и говорят друг другу: «Вот, когда мы прогоним их...» Ты слыхала хоть один раз от русского фразу: «Вот, когда немцы возьмут город...»? Я ее ни разу не слыхал! Никогда они не сдадутся и никому. Это я сдамся, если только не унесу отсюда ноги. Сдашься ты... все мы сдадимся, все! Так вот, Фрея, ты тоже уходишь со мной или остаешься тут?
Лицо Милицы Вересовой переменило выражение, пока Этцель говорил. Теперь ее глаза утратили презрительный, острый блеск, потемнели, стали мягче. Тихонько протянув руку, она покрыла ею страшную лапу Этцеля, лежавшую на его колене.
— А я... Я имею право выбирать, Этцель? — спросила она негромко.
Полковник Шлиссер молча кивнул головой.
— Можно тогда мне прежде спросить тебя, — как ты намерен уйти отсюда?
— Подробностей я не сообщу даже тебе, Фрея; прости меня, но тут всё висит на волоске. Я сам еще не знаю деталей. Уйдем, не бойся: это я делаю не в первый раз. Но ты-то уйдешь или останешься? Что мне обманывать тебя? Уходить будет чертовски трудно. Чертовски опасно!
Мика Вересова внезапно встала. Сделав несколько медленных шагов, она подошла к затемненному окну, осторожно, заслоняя свет своим телом, отогнула край шторы и вгляделась в непроглядную тьму за ним. Минуту, другую, третью она стояла так у окна, совершенно неподвижно. Потом плечи ее содрогнулись, как от внезапного озноба. Тщательно прикрыв щелку, она вернулась к столу.
— Ты переоцениваешь мои силы, Генрих! — просто, совсем просто сказала она, беря из коробки еще одну папиросу, вторую. — Да, я сильна. Но даже я не способна остаться тут в одиночестве. Очевидно, всё имеет предел. Мне не очень хочется погибнуть при переходе фронта, но... Прожить здесь еще несколько месяцев? .. Брр! Если ты не бросишь меня — двойную, двухстепенную предательницу! — я уйду с тобой к нашим.
Этцель-Шлиссер не изменил своей позы; он остался сидеть на табурете. Но тяжелое, глиняное лицо его постепенно, черта за чертой, начало меняться. Квадратный подбородок, выдвинутые вперед надбровные дуги, низкий лоб — всё это как-то разгладилось, прояснилось.
— Фрея, — проговорил он с нескрываемым облегчением, — это очень хорошо, что ты выбрала уход. Это отлично! Иначе... Я очень боялся другого решения, Фрея! Очень! Ну, так... Если ничто не изменится, до марта я найду способ известить тебя... Мы уйдем через озеро; да, да, не спорь со мною! Мы эвакуируемся, как все... русские. На льду мы отстанем; я узнавал: возможность всегда найдется. Мы возьмем в сторону, вправо или влево; это будет видно по ходу событий. Ночью, в туман, в весеннюю метель пройдем! Это очень трудно, почти немыслимо... Но... Ты рада? Теперь она рассмеялась.
— О! Я-то рада, господин полковник! Я не знаю только, доставит ли вам такую же радость мое общество, там, на той стороне. Со мной опасно связываться!
— Я не совсем понимаю тебя, Фрея.
— Ты многого не понимаешь, Атилла, по совести сказать! Что поделать? К сожалению, я умнее тебя!
— Да, ты умнее, Фрея. Боюсь, я слишком поздно заметил это. Я что-то проиграл тебе; не знаю что, но проиграл! И уже никогда не смогу отыграться. Да и не хочу: всё равно! Ну, что ж, я ничего не говорил сегодня вам, Фрея... Правда, ровно ничего? И притом... О, Мицци! ..
Фрея равнодушно пожала плечами.
— Я никогда не делаю из пустяков причины для ссор, Этцель...
Самый конец Кировского проспекта. Поздний зимний вечер, собственно уже ночь. Полная тьма; особая, блокадная, мертвая тьма. Ветер. Направо — деревья; налево — бесконечная стена серой штукатурки — госпиталь.
Женщина в белом пуховом платке, нащупывая в темноте каждый шаг, не светя себе под ноги фонариком, идет по тротуару у самой стены.
Вот Строгановский мост; ветер особенно пронзительно свистит у нее над головой. Она минует забор сада, красную готическую церквушку. Теперь, в гробовом мраке, она поравнялась с железными воротами. Вдруг она останавливается, вглядывается. Глаза привыкают к любой темноте. Да, конечно, это ворота городка № 7.
Женщина несколько секунд стоит на месте и смотрит туда, во двор городка. Там никого и ничего нет. Чуть заметные, высятся каменные корпуса — мертвые, холодные, возможно пустые. Вдоль берега Малой Невки тянется аллея оголенных деревьев. Вон чуть выглядывает из-под снега заметенная им скамья... Жалко? Нет, ничего не жалко! Ничего! Так и надо им!
Она стоит и смотрит прищурясь. Потом внезапно смеется коротким, неприятным смешком.
— «Я ничего не говорил тебе про Лауренберга, Фрея!» — довольно громко повторяет она. — О нет! Ты говорил! Ты сказал! И отпустил меня... дурак!
Сделав несколько шагов к Каменноостровскому мосту, она останавливается еще раз. Ей, видимо, нравится говорить так, на ветру, с самой собой, никого не опасаясь, ни перед кем не играя. Свободно!
«Хотела бы я всё же знать, — покусывая губы, произносит она, точно обращаясь к ночи с вопросом, — где они теперь? Где Андрей... бедняга! Честный скучный добряк! А где, наконец, мальчишка? Вот это тебе надо было бы знать, и знать наверняка, Фрея!»
Подняв к глазам руку, она смотрит на браслетные часики. Зеленоватые светящиеся стрелки показывают двадцать часов, восемь вечера.
Удивившись слегка незаметному бегу времени, она трогается с места и быстро, уже не останавливаясь, проходит мост. Правда, милиционер на разводной части задерживает ее: «Ваш пропуск, гражданка?»
Но пропуск ее в полном порядке. Она может идти, пока...
Политотдел помещался в желтом деревянном домике рядом с каменным штабом укрепрайона. Высокие сосны и решетчатая ферма водонапорной башни поднимались над ним. Вокруг всё тонуло в сугробах обильного снега: на балтийском побережье зима необыкновенно щедра на снег.
Вечером четырнадцатого февраля здесь было назначено большое торжество: вручение орденов и медалей матросам и командирам, отличившимся в борьбе с немецким фашизмом.
У штаба, под прикрытием деревьев, стояло несколько нездешних, не лукоморских машин: на торжество прибыл адмирал и другие товарищи из Ленинграда. Чувствовалось всеобщее волнение.
Был приглашен на торжественное вручение правительственных наград и корреспондент армейской газеты Лев Жерве, только что вернувшийся из полета к партизанам.
Часовой отдал интенданту Жерве положенное приветствие. «Сейчас начинается, товарищ начальник! — ответил он на вопрос Жерве. — Без пяти минут двенадцать!»
Отворив дверь, он вошел в тепло натопленное, светлое помещение, полное людей взволнованных, но скрывающих свое волнение, полное возбужденного шума и движения.
В первом ряду, среди тех, кто, несомненно, ожидал награждения, Лев Жерве сразу же увидел хорошо знакомую белокурую голову. Ася Лепечева, военфельдшер морской бригады, представленная к награде за спасение раненых советских разведчиков, оставшихся осенью в немецком тылу, сидела, точно удивляясь, что она тут.
Рядом с Асей, как пришитая к ней накрепко, жалась еще одна, совсем уж молоденькая девушка — боец морской бригады. Некрасивое, но чем-то удивительно располагающее к себе, полудетское лицо ее казалось то лукавым и оживленным, то слегка недоуменным и даже растерянным. Небольшие быстрые глаза глядели и насмешливо, и робко... Постоянным наивным жестом она подносила руку к виску, всё стремясь устранить непоправимый беспорядок в непокорно спутанных волосах; то и дело, близко наклоняясь, она шептала Асе что-то на ухо. Среди целой толпы мужественных плечистых людей, рядом с бородатым разведчиком Журавлевым, рядом со старшиной Бышко, снайпером, и с военкомом бронепоезда Алиевым — настоящими великанами, эти две выглядели школьницами, попавшими сюда совсем случайно. Но Лев Жерве узнал и эту, вторую: Хрусталева, первая девушка-снайпер, сумевшая за два-три месяца занести на свой счет больше десятка фашистов.