***

Эльвира не бросает слов на ветер. Уже на следующий день вся школа знала, что журнал спалила я. И моё признание не потребовалось. Просто вычислили, что на четвёртом уроке журнал был, на пятом – пропал, а на шестом – нашли его сожжённым. И я – единственная, кто прогулял пятый урок.

Ну и математичка, конечно, рассказала, что после своего урока занесла его в учительскую, поставила на место и… как раз тогда видела в коридоре меня, подозрительно отирающуюся поблизости. Разумеется, поведала и про двойки, и про контрольную, и про наш скандал.

Честно говоря, я никак не ожидала, что поднимется такая буча, как будто я не журнал, а школу подожгла.

От Раечки за версту несло валерьянкой. Она страдальчески охала, жаловалась на сердце, но на меня при этом наорала так, что барабанные перепонки чуть не полопались. Потом сказала: ступай к директору.

Весь класс пялился на меня, как на прокажённую. Все говорили обо мне, но никто со мной не разговаривал. Только Архипова возмущённо бросила: «Ну ты, Ракитина, совсем уже!».

Меня сторонился даже Юрка Сурков, с которым в начальных классах мы дружили. Да и потом общались хорошо.

Комсорг тоже не подходил, не стыдил, не взывал к совести. Зачем ему? Это делала Раечка весь урок: она вчера вечером вызывала скорую, у неё был сердечный приступ. Она вообще со мной всё здоровье потеряла. Теперь ей из-за меня придётся ночами по ведомости восстанавливать журнал. Но это ещё полбеды. За такое ЧП ей, как классной, и Эльвире, как директору, прилетит теперь от гороно. И хорошо, если просто выговором они отделаются. И если я рассчитывала скрыть свои двойки по математике, то меня ждёт разочарование. Вот теперь-то меня точно исключат из школы, учитывая все мои прошлые заслуги.

Я на все её обвинения молчала. Что я могла сказать? Теперь уже признаваться было глупо, отрицать – тем более. Понимала, конечно, что выгляжу жалко. Это всеобщее презрение оно давило на меня как пудовая плита. Наверное, можно было бы встать и с вызовом заявить: да, это сделала я! Потому что математичка меня довела.

Все бы, конечно, возмутились: какой ужас, ей даже не стыдно! Но я бы тогда не чувствовала себя униженной и раздавленной. Гневное порицание всё равно лучше, чем вот это презрение. Всё равно ты для всех враг, но так бы я оставалась врагом с достоинством.

Однако сил у меня на подобные выпады не было – все ушли на то, чтобы заставить себя вообще прийти сегодня в школу, ну и ещё теперь сидеть, изображая спокойствие, когда внутри колотило и попросту хотелось разрыдаться и убежать прочь.

– Завтра на педсовете поставим вопрос о твоём исключении из комсомола и из школы, – резюмировала свою речь Раечка.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍ Мне было так плохо, что о своём будущем я пока и думать не могла. Ну, исключат отовсюду – это плохо, да. Эльвира сказала, что я себе жизнь изрядно подпортила.

Я не спорю, наверняка так оно и есть, но та, взрослая жизнь меня почему-то не слишком волновала. А вот как перетерпеть здесь и сейчас это гнетущее враждебное отношение.

Даже Эльвира разговаривала со мной совсем не так, как обычно, сухо и очень холодно.

С последнего урока я малодушно сбежала. Не потому что терять мне действительно больше нечего, а потому что не могла я посмотреть в глаза химичке. Когда от тебя отвернулись все – это очень тяжело, но видеть разочарование того, кто считал тебя хорошим человеком – это вообще невыносимо.

А мне ещё предстояло маме как-то рассказать обо всём этом…

Глава 32. Таня

Про педсовет маме доложила Раечка. Пришла к нам вечером домой, почти сразу, как мама вернулась с работы, и вывалила всё, как есть.

Я бы, конечно, тоже рассказала, но сглаживая углы. Раечка же наоборот сгустила краски. Не преминула сообщить про свой сердечный приступ, репрессии от гороно и вообще намешала всё в одну кучу.

На маму страшно было смотреть. Она сначала не верила, бормотала, что это, должно быть, какая-то ошибка. Потом извинилась перед Раечкой за такую непутёвую меня и обещала, что на педсовет мы обязательно явимся.

Когда Раечка, наконец, ушла, мама, не глядя на меня, ушла в большую комнату. Села в кресло и застыла как изваяние. Она ничего не говорила, не шевелилась, просто сидела неподвижно и смотрела в одну точку перед собой, стиснув челюсти.

Я сначала боялась к ней подходить, топталась на пороге. Даже маленькая Катька чувствовала, что маму лучше сейчас не донимать, и спряталась в нашей комнате.

Спустя минут десять этой неживой тишины, я, превозмогая стыд и страх, подошла к ней. Остановилась в паре шагов, ближе – не посмела.

– Мам, – тихо позвала. Она никак не отозвалась.

– Ну, мам, ну скажи хоть что-нибудь… Ну, не молчи, пожалуйста.

Мама всё равно молчала, как будто не слышала меня. Как будто оцепенела.

– Мама, ну, поговори со мной! Ну, хочешь накричи на меня. Накажи меня. Хоть как накажи, но не молчи! Я что хочешь сделаю, только скажи что-нибудь. Мамочка, ну, пожалуйста! Пожалуйста!

Я, сама не замечая, села на пол, рядом с креслом. Распаляясь, я уже чуть ли не кричала. Слёзы, которые весь день сдерживала, хлынули из глаз.

– Мама! Ну хотя бы ты не отворачивайся от меня. – Я тронула маму за колено. – Пожалуйста! Мамочка! Все, все против меня. Я так больше не могу. Я не вынесу…

Наконец, мама поднялась из кресла, взглянула на меня сверху вниз и сказала:

– А кто в этом виноват? Нечего себя жалеть. Наделала делов – отвечай теперь.

И рыдания как-то сами собой заглохли, как будто застыли тяжёлым ледяным комом в горле. Я, не говоря больше ни слова, поднялась с пола, ушла в нашу комнату.

Катька сидела в шкафу в обнимку с куклой.

– Я в печке сижу, – сообщила. – Я в гуси-лебеди играю.

«Гуси-лебеди» – любимая книжка у Катьки. Иногда она её «читает» – держит в руках, смотрит на буквы и с серьёзным видом рассказывает сказку своими словами. По-настоящему читать она, конечно, не умеет ещё. Иногда вот так играет. Шкаф у неё печка, крючки с пальто и куртками в прихожей – это яблоня, ну ванна, понятно, – молочная река, кисельные берега. Время от времени сестра заполошно носится по дому, прячась от воображаемых гусей.

Я вот такой в детстве никогда не была, воображение всегда у меня как-то хромало на обе ноги. Я даже и сказки-то не очень любила. И вообще, маленькой ничем особенно не увлекалась. А когда увидела впервые таблицу Менделеева – так сразу и загорелась. Ни черта ещё не понимала, а завороженно таращилась.

Снова вспомнила про химичку, стало дурно. Когда уже всё закончится? Пусть отчислят, исключат, только скорее бы.

Катька выбралась и шкафа. Толкнула меня в плечо.

– На вот, – на маленькой ладошке лежала замусоленная карамелька «Чебурашка». – Я сейчас в шкафу, в кармане кофты нашла…

***

Маме пришлось отпроситься с работы, чтобы попасть на педсовет. Его назначили на шесть часов. И проводили почему-то в кабинете пения, на первом этаже. Шли мы вместе, но как будто порознь. С виду мама казалась безучастной, но я знала – она нервничает не меньше моего.

Я понятия не имела, как всё это происходит, но почему-то в уме всплывали фрагменты из фильма «Без права на ошибку», там, где шёл суд. И себя я, конечно, представляла в роли подсудимой.

Рядом с кабинетом пения стояла группка учителей, некоторых из них я даже не знала. Они что-то оживлённо обсуждали, но, увидев нас с мамой, сразу замолкли. Оглядели обеих с ног до головы, словно искали видимые признаки моей преступной натуры. Молча посторонились, дали нам пройти в кабинет.

Мы в нерешительности остановились возле порога. Раечка, завидев нас, деловито подошла и указала на первую парту с краю.

– Садитесь туда.

Ну, хорошо хоть не у доски поставили.

Через несколько минут довольно просторный кабинет пения наполнился педагогами под завязку. И тут присутствовали не только те, что вели у нас, а, похоже, все подряд. Зачем?