Глава 7. Таня
Утро – самое тягостное время суток. Особенно когда за окном хлещет дождь, подвывает ветер и темно, как глубокой ночью.
Эти позывные «Маяка»… «Подмосковные вечера» на виброфоне… У меня, похоже, условный рефлекс уже на эти звуки выработался, как у собаки Павлова. Хочется скукожиться, а лучше вообще стать невидимой.
Я натянула одеяло на уши, но проклятое радио голосит из кухни на всю квартиру.
Потом мама зашла в нашу с Катькой комнату и включила свет, рявкнув по-солдатски: «Подъём!».
Мелкая Катька тут же захныкала, а я с немыслимым трудом оторвала от подушки голову, тяжёлую, как чугунный колокол. Прошлёпала в ванную, не разлепляя век.
Лица коснулись мокрые Катькины колготки, которые мама уже успела постирать и развесить на верёвке, натянутой от дверного косяка до противоположной стены. Холодное сырое прикосновение заставило вздрогнуть и поёжиться, но действительно неприятные ощущения впереди. Умываться ледяной водой спросонья – непередаваемое удовольствие.
Наш дом старый, построенный сразу после войны, потому такая роскошь как горячая вода у нас не предусмотрена. Есть, конечно, титан, но кто будет в шесть утра греть воду, чтобы просто умыться.
Мама крикнула, что уходит и придёт поздно. Трясясь от холода, я выползла из ванной в прихожую закрыть за ней дверь. Мама ещё возилась с сапогами, которым уже сто лет в обед – оббитые носки, скошенные каблуки, у одного, к тому же, заедала молния. Но мама скорее купит мне новые, чем себе.
Она нервно дёргала застрявшую собачку и беззвучно ругалась – только губы шевелились.
– Давай я. – Я присела на корточки и застегнула молнию. – Мам, ты хоть позавтракала?
– А? Что? – мама непонимающе посмотрела на меня, будто я спросила что-то несусветное.
– Ты позавтракала, говорю?
– Да, да, – рассеянно кивнула она, накидывая штопанный-перештопанный плащ. Он ещё древнее, чем сапоги.
Я понимаю, что она ничего не ела, но так же понимаю, что не смогу заставить её поесть, поэтому сделала вид, что поверила. Начну спорить – только настроение ей испорчу.
Стыдно такое думать, но теперь мама напоминает мне лошадь, старую и измождённую. Раньше мама была красивая и весёлая – достаточно на фото посмотреть, хотя я и так помню. А когда папа погиб, она вдруг резко состарилась, поседела, стала угрюмая и тощая – одни кости острые торчат. Перестала улыбаться. А ей ведь всего тридцать семь. Хотя я и сама изменилась, но у мамы это заметнее.
Про возраст я не задумывалась, пока в конце прошлого года нас с мамой не вызвали на родительское собрание.
Эта дура Раечка ругала меня за поведение, за опоздание, за наплевательское отношение к делам класса, а я сидела, разглядывала чужих матерей и думала, что моя мама тут самая старая и хуже всех одета.
Раечкины слова меня тогда совсем не задели, хотя она и насочиняла с три короба, а вот мамин вид на фоне остальных румяных и цветущих тёток просто сразил наповал. Так нестерпимо жалко её стало.
Хоть я и злилась на маму за то, что она больше не следит за собой, но опять же понимала, что нет у неё времени на все эти маникюры-макияжи-парикмахерские. К семи она уходит в больницу, до обеда драит там полы, потом – вкалывает на здешнего богатея, какого-то партийного чинушу, правда, называет это «помогать по хозяйству». Уже третий год так «помогает». Затем – опять мчится в больницу.
Как по мне, лучше уж скоблить полы в больничных палатах и выносить утки из-под немощных, чем вот так унижаться, обслуживать этих зажравшихся буржуев. Мама про это особо не распространяется, да и я не сильно спрашиваю. Обе тактично делаем вид, что проблемы не существует.
А она существует, увы… Это после смерти папы мама стала ходить к ним. К Лужиным. В большой горкомовский дом.
Когда я узнала, то чуть с ума не сошла. Такой удар! Моя мама, точно крепостная, прислуживает какому-то старикашке-функционеру и его жёнушке. Это ведь так унизительно.
Я закатывала скандалы каждый вечер, истерила, требовала, чтобы она перестала туда ходить.
– Это же позор! – взывала я к её гордости.
Но моя мама, может, и молчунья, но не тихоня. Спорить не станет, а сделает всё равно по-своему. У неё своя правда: ей надо кормить меня и Катьку. А гордость, по её мысли, это просто блажь или непозволительная роскошь.
– Если в школе кто-то узнает, что моя мама прислуга, я сразу умру, – предупредила я, рыдая от бессилия.
– Знаешь что, – строго сказала тогда мама, – любой труд достоин уважения. Я ни у кого не краду. И честно зарабатываю каждую копейку. Но если это для тебя вопрос жизни и смерти, то успокойся – никто не узнает. Лужин и его супруга – пожилые, бездетные люди. С твоей школой они никак не связаны.
Я, может, и не успокоилась, но за два года как-то понемногу свыклась. Знаю, что она и сейчас ходит между своими сменами в горкомовский дом, и мне это, конечно, претит до тошноты. Но что я могу сделать, кроме как беспомощно злиться на маму, на Лужиных и на вселенскую несправедливость.
Глава 8. Таня
Горкомовский дом зовётся так в народе, потому что живут там всякие партийные шишки. Его специально для них и отстроили. Высоченную громадину, огороженную кованным заборчиком. Перед подъездом – аккуратный скверик, скамеечки и каменный бюст Ленина на постаменте.
Гуляли мы там как-то вечером всей нашей компанией, приземлились на одну из лавочек – так нас оттуда почти сразу попросили. Вежливо, но со смыслом, мол, нечего плебеям на территории небожителей делать, покой их нарушать.
В гробу я этих небожителей видела.
Один из них учится теперь в моём классе. Драгоценный отпрыск секретаря горкома. И что самое нелепое: этот лощёный городской пижон с барскими замашками – вроде как идейный на всю голову. А курточка у него, между прочим, явно пошита не на фабрике «Большевичка», и спортивный костюм с кроссовками тоже импортные, у нас такие даже по блату не достать.
Но зато какие он речи толкает на собраниях! Как красиво славит пролетариат. Как горячо ратует за труд и равенство. Иной раз еле держусь, чтобы не высказаться про это самое равенство, аж кипит внутри. Просто ненавижу показушных лицемеров, которые на публике выступают с патриотическими лозунгами, а дома жуют ананасы и рябчиков. Наверняка и у этих имеется домработница, вроде моей матери. Даже не сомневаюсь.
Каждое утро он приходит в белоснежной накрахмаленной рубашке. Ну не сам же стирает, крахмалит, гладит – значит, кто-то… И ботинки у него всегда начищены до блеска.
Один раз наблюдала такую картину: этот пижон разглядел на своих башмаках невидимое пятно, достал из кармана беленький платочек, протёр обувь. Потом посмотрел на платочек с такой брезгливостью, будто это дохлая крыса, и выбросил в урну. Нет, ну откуда такие берутся?
А ещё слышала, как Валовой обмолвился, что комсорг наш на трудах с умным видом балду пинает. Не умеет он орудовать лобзиком, как нормальные пацаны. Не царское, мол, это дело. И вообще, это чудо, поди, ничего тяжелее ложки и в руках-то не держало.
И вот он, этот изнеженный пустозвон, ещё будет мне что-то говорить про тунеядство!
Его, конечно же, встретили все с распростёртыми объятьями.
Раечка прямо скачет вокруг него дрессированной собачкой и повизгивает от счастья. Ну и девицы наши туда же: ах, Володя! Смотрят на него как на полубога и протяжно вздыхают вслед. А он всех с царской щедростью одаривает отрепетированной улыбочкой.
Почему только никто больше не видит, насколько он фальшивый? Почему никто не замечает, что под внешним лоском пустота?
Этот юный карьерист, конечно, сразу же подался в комсорги. Ну да, там ему самое место. Чесать языком – это вам не мешки ворочать.
Когда подошёл ко мне на прошлой неделе с претензией, мол, чего это я такая-сякая на картошку не ездила, всякое желание объясняться отпало. Послала его и получила удовольствие, наблюдая, как вытянулась его холёная физиономия.